Сказал и отошел улыбаясь, осторожно держа что-то, завернутое в газету, а подошедший с запада санитарный поезд закрыл тощее стадо качающихся на ходу, совершенно фантастичных, особенно в такой яркий день, животных, необычайно длиннорогих от худобы, с резкими бликами на всех позвонках и с густыми тенями во всех впадинах хлипких тел. Масти они были серой, но издали казались голубыми.
К санитарному поезду, шелестя шелком черного платья, прошла по перрону мимо Ливенцева какая-то молодая женщина, показавшаяся ему знакомой: где-то видел и этот взгляд, и эти высокие полукружия бровей, и постанов головы на ровной белой открытой шее, и даже эту четкую походку.
Он следил за нею, когда она шла к последнему вагону прибывшего с запада поезда, и был очень удивлен, увидев какого-то рыжеусого унтер-офицера, спрыгнувшего с подножек этого вагона и расцеловавшегося с дамой, как с родною. Но еще больше удивило его, что следом за этим унтером вышел из вагона и тоже спрыгнул другой унтер, — бородатый, осанистый, — один из взводных командиров его бывшей роты — Старосила.
И, несмотря на то, что он не захотел возвращаться в прежний полк и выхлопотал себе перевод даже и в другую дивизию, он обрадованно крикнул, сделав рупором руки:
— Старосила!
Тот присмотрелся и тут же, одернув гимнастерку и поправив фуражку, пошел к Ливенцеву, только успевшему сказать прапорщику Обидину:
— Это — мой боевой товарищ!
— Ваше благородие, честь имею явиться! — казенными словами приветствовал его Старосила, сияя запавшими серыми глазами, но Ливенцев обнял его и ткнулся лицом в его бороду, точно желая показать даме, которая в это время на него смотрела, что у него тоже есть родной — унтер.
— Очень рад я, братец, что ты жив, очень! — вполне искренне говорил Ливенцев, любуясь бородачом.
— Так же и я само, выше благородие! Аж точно сонечко мне в глаза вдарило, как вас увидел! — вполне искренне и с дрожью в голосе отозвался Старосила.
— А как же ты сюда попал? По какому случаю?
— Да случай, как бы сказать, непредвиденный, ваше благородие, — понизил голос Старосила, слегка качнув головою назад, на вагон. — Тело сопровождать был назначен.
— Тело? Чье тело?
— Так что подполковника Добычина, — еще больше понизил голос Старосила и закончил почти шепотом: — А этот со мной — полковой каптенармус Макухин, он приходился ему зять, покойнику, и эта с ним стоит сейчас — его дочка, ваше благородие.
— Вот ка-ак!
Ливенцев сделал несколько шагов по перрону, чтобы можно было говорить громче, и спросил, хотя не питал никакого расположения к Добычину во время службы с ним в одном полку:
— Как же все-таки он был убит, — при каких обстоятельствах?
— Обстоятельства такие, ваше благородие… бандировка была, — и найдись осколок на ихнюю голову, — в один раз упали — и не живые, — объяснил Старосила и добавил: — Я только до этой станции должен, а дальше не знаю уж, как: везти ли его будут на ихнюю родину, или здесь где поховают… Унтер-офицер этот, каптенармус Макухин, он, говорили так, из богатых людей, — вполне может и дальше ехать, — ему что! И даже гроб он достал не простой, а цинковый.
— Это был наш заведующий хозяйством — подполковник Добычин, — обратился к Обидину Ливенцев, а Старосила сказал:
— Вот рады будут все в нашей роте, как вы ее опять примете, ваше благородие!
— Ну вот, рады, что ты, брат, — не все ли равно, что я, что другой?
— Как можно, ваше благородие! Разве наша солдатня, она хотя бы какая ни на есть, не понимает? — и Старосила почему-то поглядел при этом на Обидина и добавил: — Не в нашу ли роту и вы тоже будете?
— Нет, я в другой полк, — ответил, улыбнувшись, Обидин.
— Я тоже в другой полк, — его же словами ответил Старосиле и Ливенцев.
— Шуткуете? — оторопел Старосила.
— Ничуть. Вполне серьезно! Даже в другую дивизию.
И, видя, что Старосила вполне непритворно опечален, хлопнул его по плечу, объясняя:
— С начальством ничего не поделаешь, — взяло и назначило в другую дивизию: там я оказался нужнее… Прощай, брат Старосила! Мне надо идти в свой вагон, — торопливо сказал он вдруг, обнял его так же, как и при встрече, и пошел, едва взглянув в сторону дочери Добычина и ее мужа — Макухина.
— Вот не думал, что такая сидит во мне привычка к своей роте, — извиняющимся тоном обратился он к Обидину. — Великое дело оказались окопы, в которых вместе торчали, которые и заняли вместе с бою… А этот Старосила, он был толковый взводный, если бы в новом полку были у меня хоть немного похожие, стал бы я, как говорится, кум королю и сват Гаврику.
Обидин поглядел на него испытующе и спросил осторожно:
— То есть, толковый он был взводный в смысле защиты или как-нибудь еще?
— И защиты и атаки тоже, а как же иначе? — немного удивился и тону и смыслу этого вопроса Ливенцев.
Кругом сновала толпа военных всяких рангов — шумная и однообразная, лишь кое-где расцвеченная белыми халатами сестер милосердия и их яркими красными крестами. Сестры были из санитарного поезда — дома скорби на колесах.
Оттуда и туда резво бежали засидевшиеся санитары с чайниками. Там в одном из вагонов кто-то громко воюще стонал с небольшими перерывами; в то же время два военных врача, шинели внакидку, медленно прогуливались в тени около другого вагона.
На платформе тяжело двигались тележки с ящиками из новеньких веселых досок и фанеры, на которых что-то было написано, наляпано черной краской. То и дело слышались рабочие крики: «Посторонитесь!.. Дайте ходу!.. Поберегись, эй!»
Весна и тепло между тем заставляли многих забывать о том, что отсюда же не очень далеко до фронта, где очень часто ревут пушки и стрекочут пулеметы. То там, то здесь вспыхивал заливистый женский смех, заботливо подкручивались усы, молодцевато выпячивались груди, кое у кого украшенные белыми крестиками.
Но исподволь во все звуки вокзала, покрывая их, врывался сверху жужжащий, однообразный, ровный гул, и когда он заставил всех поднять головы кверху, послышались крики:
— Аэроплан!
— Немецкий!
— Почему же немецкий? Может быть, и наш!
— А зачем здесь наш?
— Немецкий! Вот увидите!
— Сейчас начнет бросать бомбы!
— Да что вы говорите!
— Говорю, что надо! А другого не видно?
— Кажется, нигде не видно…
Шеи всех вытягивались, наблюдая за полетом вражеского самолета; и в то же время все пятились назад, готовясь куда-то и как-то скрыться от губительной бомбы, которая, казалось, вот-вот полетит вниз на станционное здание, или на перрон, или на какой-либо из поездов, стоящих на путях в ожидании отправки.
Воздушная машина кружилась над станцией замедленно и довольно низко. Ни у кого уж не оставалось сомнения в том, что она немецкая. Спрашивали один другого: неужели нет орудий, чтобы сбить разбойника? Дамы сочли самым надежным укрытием зал первого класса и кинулись туда толпой…
Тревога оказалась напрасной, — аэроплан потянул к западу и наконец скрылся из глаз.
— Сфотографировал немец станцию и ушел, — сказал Ливенцев подошедшему к нему капитану-артиллеристу, — а бомб не бросал, хотя и мог бы.
— Вообще ведь они только приличия ради пишут о своем весеннем наступлении на нас от моря до моря, а на самом деле задирать нас желания пока не имеют, — отозвался капитан.
— Почему же все-таки не имеют желания? — с живейшим интересом спросил Обидин.
— Ну, известно уж почему! — усмехнулся капитан. — О сепаратном мире с нами ведутся переговоры. Александра Федоровна вкупе с Распутиным стараются изо всех сил.
— Я даже слышал мельком, — вставил Ливенцев, — будто Распутин по пьяной лавочке говорил одному адвокату: «Если мы в марте не подпишем с немцами мира, — наплюй мне тогда в рожу!..» Адвокат этот распускал такой слух в феврале…
— А март уже прошел… — перебил его капитан.