Посоветуйте вашему брату Викт<ору> Петр<овичу>* не оставлять живописи. У него есть решительный талант. Талант есть божий дар, и горе тому, кто пренебрежет им! Посоветуйте ему непременно сделать копии с Каналета*, находящегося в Эрмитаже, а потом и с Клод Лорена*, если будет возможность. Эти две противуположности сильно разовьют его и введут его во многие тайны искусства. Извините, что я решаюсь перенесть строки письма моего с этой почтительной четвертушки на сию короткую и дружескую осьмушку*. Впрочем, мы с вами, кажется, очень коротки, то есть я разумею: оба невысокого роста. Надобно вам сказать, что начало письма этого писалось совершенно в другом расположении духа и начато было уже неделю назад. Теперь, сегодня, я получил письмо от Плетнева с известием, что дело мое идет, кажется, лучше. Дай бог! Но я уже был ко всему приготовлен, и к удаче и к неудаче, благодаря провиденью, ниспославшему мне чудную силу и твердость. Прощайте, будьте здоровы. Я молюсь душевно, да снизойдет вам в душу святая ясная тишина.[38] Перецелуйте всё ваше семейство, всех, а говорить им, что я их люблю, я почитаю лишним.
Весь ваш Гоголь.
Погодину М. П., около 24 февраля 1842*
<Около 24 февраля 1842. Москва.>
Поздравляю от всей души и сердца. Да будет над ним благодать божья!
Погодину М. П., 24 февраля 1842*
<24 февраля 1842. Москва.>
С библиотекой* поздравлю, когда узнаю, в чем именно она состоит. А впрочем, верно в ней много добра, когда ты обрадовался.
Из Петербурга известий никаких, я уже раскаиваюсь, что не сделал так, как тобою говорено, т. е. что не отправил к Плетневу письма к Уварову*, а впрочем, об этом с тобою поговорю.
Прокоповичу Н. Я., 24 февраля <?> 1842 г*
Москва. Февраль 24 <?1842>.
Я получил твое уведомление*, но такое же самое назад тому полторы недели я получил уже от Плетнева, и с тем вместе было сказано, чтобы я готовился к печати, что на-днях мне пришлется рукопись; а между тем уже две недели прошло. Не затеялась ли опять какая-нибудь умная история? Пожалуйста, зайди к Плетневу и разведай. И попроси его, чтобы он был так добр и заехал бы сам к[39] Уварову и князю Дундукову-Корсакову*, последний был когда-то благосклонен ко мне. Пусть он объяснит им, что всё мое имущество, все средства моего существования заключаются в этом, что я прошу их во имя справедливости и человечества, потому что я и без того уже много терпел и терплю, меня слишком истомили, измучили эти[40] истории, и что я теряю много уже чрез одни проволочки, давно лишенный всяких необходимых <средств?>. Словом, пусть он объяснит им это. <Неужели> они будут так бесчувственны? Здоровье мое идет пополам: иногда лучше, иногда хуже. Но я устал крепко всеми силами и, что всего хуже, не могу совсем работать. Чувствую, что мне нужно быть подальше от всего житейского дрязгу: он меня томит. Прощай. Целую тебя.
Твой Г.
Погодину М. П., февраль 1842*
<Вторая половина февраля 1842. Москва.>
Будет готово к четвергу.
Уварову С. С., 24 февраля — 4 марта 1842*
<Между 24 февраля и 4 марта 1842. Москва.>
Милостивый государь Сергий Семенович*!
Не получая дозволенья цензуры на печатанье моего сочинения, я прибегаю к вашему покровительству.
Всё мое имущество и состояние заключено в труде моем. Для него я пожертвовал всем, обрек себя на строгую бедность, на глубокое уединение, терпел, переносил, пересиливал сколько мог свои болезненные недуги в надежде, что, когда совершу его, отечество не лишит меня куска хлеба и просвещенные соотечественники преклонятся ко мне участием, оценят посильный дар, который стремится всякий русский принести своей отчизне. Я думал, что получу скорее ободрение и помощь от правительства, доселе благородно ободрявшего все благородные порывы, и что же?..
Вот уже пять месяцев меня томят странные мистификации цензуры, то манящей позволением, то грозящей запрещеньем, и наконец я уже сам не могу понять, в чем дело, и чем моя рукопись могла навлечь неблаговоление, и в чем могут состоять обвиненья, в силу которых она задерживается. И между тем никто не хочет взглянуть на мое положение, никому нет нужды, что я нахожусь в последней крайности, что проходит время, в которое книга имеет сбыт и продается, и что таким образом я лишаюсь средств продлить свое существование, необходимое для окончания труда моего, для которого одного я только живу на свете. Неужели и вы не будете тронуты моим положением? Неужели и вы откажете мне в своем покровительстве? Подумайте: я не предпринимаю дерзости просить вспомоществования и милости, я прошу правосудия, я своего прошу: у меня отнимают мой единственный, мой последний кусок хлеба. Почему знать, может быть, несмотря на мой трудный и тернистый жизненный путь, суждено бедному имени моему достигнуть потомства. И ужели вам будет приятно, когда правосудное потомство, отдав вам должное за ваши прекрасные подвиги для наук, скажет в то же время, что вы были равнодушны к созданьям русского слова и не тронулись положеньем бедного, обремененного болезнями писателя, не могшего найти себе угла и приюта в мире, тогда как вы первые могли бы быть его заступником и меценатом. Нет, вы не сделаете этого, вы будете великодушны. У русского вельможи должна быть русская душа. Вы дадите мне решительный ответ ваш на сие письмо, излившееся прямо из глубины моего сердца.
С чувством совершенного почтения и таковой же преданности имею честь быть
Вашего высокопревосходительства милостивого государя
покорнейший слуга Николай Гоголь.
Дондукову-Корсакову М. А., 24 февраля — 4 марта 1842*
<Между 24 февраля и 4 марта 1842. Москва.>
Милостивый государь князь Михаил Александрович*!
К величайшему сожалению, мне не удалось быть у вас в бытность вашего сиятельства в Москве. Один раз Чертков, Александр Дм<итриевич*>, с которым мы условились ехать вместе, не заехал за мною по причине какого-то помешательства, а потом овладела мною моя обыкновенная периодическая болезнь, во время которой я остаюсь почти в неподвижном состоянии в своей комнате иногда в продолжение двух-трех недель. Впрочем, как я рассудил потом, приезд мой к вам был бы лишним. Дело мое уже вам известно. Я знаю, душа у вас благородна, и вы верно будете руководствоваться одним глубоким чувством справедливости, дело мое право, и вы никогда не захотите обидеть человека, который в чистом порыве души сидел несколько лет за своим трудом, для него пожертвовал всем, терпел и перенес много нужды и горя и который ни в каком случае не позволил бы себе написать ничего противного правительству, уже и так меня глубоко облагодетельствовавшему. Итак, и теперь я не прилагаю к вам никаких ненужных просьб моих, но если дело уже кончено, моя рукопись послана ко мне и вы были моим справедливым и вместе великодушным заступником — то много, много благодарю вас. Вы не можете взвесить всей моей благодарности к вам, но если бы вы снизошли в глубину моей души, если бы увидели там все томления, которыми меня мучили пять месяцев, отняв чрез то все необходимые средства мои, тогда вы бы поняли, как велика благодарность. Это чувство всегда глубже всех других я чувствовал в моем сердце, а теперь более нежели когда-либо.
38