К телефону подошла Таня и спросила врастяжку, как уже привыкла:
— Да-а?.. Я слушаю… Я вас слушаю… Коксовая станция, да-а… Кто говорит? Кто-кто? Да-у-тов?
И она отняла вдруг стремительно трубку от уха и поглядела на Леню совершенно испуганными глазами.
— Даутов — это директор металлургического завода, — сказал, подойдя, Леня. — Чего ты испугалась?
Он тут же взял трубку сам и сказал Даутову:
— Говорит инженер Слесарев. В чем дело?.. Ага… Да… Да, это приписывается плохому качеству кокса… А? Объяснить? Объяснить это явление трудно… Хорошо, приехать… Но что же я могу сделать?.. Посмотреть кокс?.. Наш кокс я отлично знаю… По внешнему виду кокс неплохой. Пришлите сюда образцы кокса, мы тут его рассмотрим…
— Мы сами поедем туда, — вдруг громко сказала Таня и поглядела на обернувшегося Леню так умоляюще-требовательно и так непобедимо-ярко, что Леня добавил:
— Впрочем, мы можем и сами приехать… Бригадой из двух человек…
— Сейчас, — требовательно подсказала Таня.
— Сейчас же и приедем, — добавил Леня и после нескольких слов еще повесил трубку.
— Что случилось? — удивленно спросил он Таню. — Там горят фурмы доменных печей, что мы там можем сделать?
— Там — Даутов, — с большой выразительностью сказала Таня. — Даутов! Понимаете, Леонид Михайлыч? (Она продолжала называть его, как и прежде, «вы, Леонид Михайлыч».)
— Нет, ничего не понимаю.
— Даутов, да… А я только что получила письмо от мамы… из Крыма письмо… поискать здесь Даутова или вообще справиться о нем где-нибудь… Тут есть музей революции, и я уж хотела идти туда справляться, нет ли его в списке убитых: он был красным командиром… А он оказался совсем не убит, а директор завода, и тут же, где я. Тогда сюда, может быть, отважится приехать мама.
— Ну, хорошо, Даутов, директор завода, твоя мама — какая, в общем, тут связь событий?
— Просто это ее старый знакомый, по Крыму — моей мамы… И мой тоже, если вы хотите, только я тогда была еще ребенком и плохо помню… Я все-таки помню, как мы с ним играли в поезд… нет, я кое-что помню. Я так рада буду его увидеть!.. Я сейчас же напишу открытку маме, что Даутов здесь.
Леня видел, что для нее это было желанное открытие, давно лелеянное в мечтах, — до того она, и без того легкая, стала совершенно невесомой, до того она, раньше только изредка и на миг зажигавшая свои Сириусы, стала теперь ослепляюще лучистой.
— Послушай, Таня, да ты теперь какое-то «Первое мая» в подвале, а совсем не лаборантка, — изумленно глядя на нее, говорил Леня. — Ну идем, идем. Выключим пока ток. Посмотрю и я на твоего Даутова, а то я его никогда не видал: он у нас на заводе недавно. А если плавятся фурмы, то это авария серьезная. И что он хватается за такую соломинку, как наш подвал в его теперешнем виде, это показывает только, что очень он растерян.
— Как? Серьезная авария? — сразу померкла Таня.
— Ну еще бы! Фурмы — медные. В доменной печи их много. Фурма сгорела, — надо сейчас же вставить новую, а это значит остановить дело минут на десять — пятнадцать, смотря по опытности рабочих, а потом ведь раз кокс виноват, так он и будет виноват в дальнейшем: кокс будет доставляться исправно, вид у кокса будет вполне надежный, а фурмы будут гореть…
— Почему?
— Потому, что не какая-то несчастная коксостанция у нас нужна тут, а настоящий, серьезно поставленный исследовательский институт… А то вот Голубинский уехал в Германию, Шамов от подвала отстал, Близнюк с Зелендубом тоже весьма отвиливают, как я вижу, — потому что я их что-то давно уже не видал… Что же это за станция? А Лапин еще упорствовал. Теперь только и надежды, что на филиал…
Когда они ехали на завод в вагоне трамвая, Леня говорил:
— Я твое состояние понимаю отчасти. Один художник, товарищ моего отца по Академии, будем звать его «Дядя Черный», как я его назвал, когда был по третьему году, — заезжал к отцу… Давно это было, очень давно… Потом из тогдашнего Петербурга он прислал мне лодку с парусами, типа кеча с рейковой бизанью… Благодаря этой лодке, может быть, с детства я пристрастился к лодкам и к гребному спорту… «Дядя Черный» этот был жанрист и портретист… И вот, когда я поехал в Ленинград, отец мне дал тоже поручение разыскать его во что бы то ни стало… Конечно, столько событий с того времени, как он у нас был, прошло, так всех поразвеяло в разные стороны, что я думал, где же мне его найти. Оказалось, что он еще в восемнадцатом году выехал за границу, там и живет.
— Он был известный художник? — с любопытством спросила Таня.
— Да, по-видимому… Ведь вот же в Ленинграде художники мне о нем сказали… Значит, среди художников-то он был во всяком случае известен.
— А Даутова не могут снять с директорства за эту аварию? — заметно встревоженно спросила Таня.
— Чем же он лично виноват в этой аварии? Виновато качество кокса, а не он.
Наконец, показался металлургический завод, и Леня видел, как заволновалась Таня, прилипшая своими яркими глазами к раскрытому окну вагона: даже побледнела она от волнения, и губы ее стали сухие.
— Я сказала маме, что найду Даутова, и вот я его нашла, — с большой торжественностью в голосе говорила Таня, когда они подходили к будочке за пропусками на завод.
И Леня отозвался на это тоном человека с огромным житейским опытом:
— Бывают такие счастливые случайности в жизни. — И добавил: — Теперь уж и мне самому любопытно посмотреть, что это за Даутов такой, с каким ты в поезда когда-то играла.
Управдел, болезненного вида человек с острыми скулами и желтыми белками, — в одной руке перо, в другой папироса, — мутно посмотрел на вошедших, спросил, по какому вопросу хотят видеть директора, сказал:
— Да, мы вам звонили туда, на коксостанцию… А директор сейчас занят, присядьте.
И снова начал весьма деятельно затягиваться папиросой и что-то быстро писать на бумажках. Куча коротеньких бумажек лежала перед ним на столе, и он сбрасывал их к себе одну за другой, ловко действуя только безымянным пальцем левой руки. То и дело приходили к нему за указанием, за разъяснением, за резолюцией — это был страшно занятый человек.
Но Таня взглядывала на него только мельком: все ее внимание было здесь, на этой высокой коричневой двери, на которой белела фаянсовая дощечка с крупными буквами: «Директор». Очень строгая была эта дверь и строгая дощечка. И Таня все восстанавливала в памяти старую фотографическую карточку Даутова, представляя до осязательности ясно, как он сидит вот сейчас в своем кабинете за строгим столом, строгий и важный, каким только и может быть директор такого большого завода.
Ей казалось даже, что ни одного слова сейчас не нужно говорить ему о себе, о матери и о Крыме, — только приглядеться к нему как следует, чтобы описать его матери в длинном письме, а потом… лучше всего и ему послать письмо на квартиру, чтобы узнать, когда можно будет к нему зайти.
Вот вышли из кабинета двое с бумагами… Управдел поднялся, положил папиросу и, продолжая читать какой-то листок, открыл дверь кабинета.
— Ну, вот сейчас он доложит о нас, и… сейчас ты увидишь своего Даутова, — вполголоса сказал ей Леня, положив свою спокойную широкую руку на ее нетерпеливую ручонку.
Управдел открыл дверь, выходя, и сказал, обращаясь к Лене:
— Зайдите.
Лене очень хотелось пропустить Таню первой, однако она торопливо спряталась за него, но глаза ее впились в того, кто сидел за большим письменным столом с резьбою. На столе что-то зеленое, сукно или толстая бумага, на этом зеленом — толстое квадратное стекло, бронзовая чернильница, телефон, куча бумаг и куча кокса в чем-то никелированном, — но все это только взметнулось как-то, как легкий пыльный вихрь на дороге, который, чуть поднявшись, оседает вновь, взметнулось, осело, и… очень широкоплечий, низенький, с широким плоским лицом, до отказа налитым кровью, с черными узенькими глазками и с черным ежиком на раздавшейся вширь голове директор, чуть приподнявшись, подал руку Лене, кивнул слабо растущими бровями ей и сказал: