Выбрать главу

— Послушайте, я ведь хотя тоже горный инженер, но по административной части, а вы хотите, чтобы я ваш теоретический труд по коксу читал. Я верю вам, что это для нас, коксовиков, интересно, но знаете ли, мне просто некогда, извините, товарищ Слесарев. В конце-то концов, как научный работник, вы должны идти по своей линии, научной, а не по моей, чисто административной.

— Да, я понимаю это, однако мне кажется, что именно вы, как администратор…

— Нажать могу, хотите вы сказать?

— Ну да, нажать, вот именно, — и Леня, подняв несколько над столом руку, слегка прихлопнул ею какую-то папку с бумагами, — нажать, чтобы прочитали, наконец, и решили. Ведь статью эту мы послали в Москву еще из Днепропетровска, два месяца назад, а ее, оказалось, никто в редакции прочитать даже не соизволил. Так нельзя, что же это такое?

— Так нельзя, — согласился, улыбнувшись, Худолей. — То есть не то, чтобы нельзя, у нас и не такое еще считают возможным. Это, конечно, некультурно, вот как скажем мы.

— Кому же именно скажем? — подхватил Леня.

— Кому именно? А вот хотя бы редакции журнала этого «Химия твердого топлива».

Худолей набрал номер телефона и, поздоровавшись с каким-то товарищем Поневежским, сказал в трубку:

— Вот какая штука, дорогой товарищ. У вас два месяца лежит статья из Днепропетровска о коксе. Два автора, совершенно верно — Слесаревы… Ну вот, видите, что получается. Авторы волнуются, время идет. Говорят, волокита, бюрократия. И правильно говорят… Они сейчас в Москве. Значит, прямо к вам зайти? Хорошо. Так вы уж, пожалуйста, ускорьте решение. А то как же. Привет, товарищ Поневежский.

И, положив трубку, уже Лене пояснил:

— Статью вашу, оказывается, читал все-таки один из сотрудников, но пока еще не написал рецензию, все собирается… Обещают ускорить. А вас просит зайти этот самый товарищ Поневежский. Вы с ними не церемоньтесь, требуйте — это ваше право. Они ведь, знаете, — народ такой…

Так закончилась эта короткая встреча двух молодых специалистов по горному делу. Большой пользы от нее Леня не ожидал, но решил, что не стоит пренебрегать советом Худолея и церемониться с редакцией. В самом деле — не милостыню же он просит.

2

Домой Слесаревы добирались на трамвае, в котором народу было полным-полно, как всегда и во всех вагонах московского трамвая того времени: шел 1934 год, стояла зима.

Ехать нужно было несколько остановок. Таню охватила уже плотно тревога, какую она чувствовала всегда, возвращаясь домой: это была тревога за свою трехлетнюю девочку, которая оставалась дома под присмотром домработницы Прасковьи Андреевны, женщины пожилой, хотя и степенной, но мешкотной, а девочка была живая: вдруг вздумает, чуть только останется одна, залезть на этажерку с книгами, а там не удержится, упадет на пол, да еще и этажерку на себя повалит. Воображение матери работало безостановочно, и вслед за этажеркой представлялась коробка спичек, которую нашла, конечно, Галя на кухне, спрятала эту игрушку под свой белый передничек, пробралась с нею в спальню и — что ей стоит? — чиркнула спичкой по коробке, как это делает нянька, и подожгла одеяло, например, или подушку… Пока-то мешкотная Прасковья Андреевна услышит, что из комнат запахло дымом, — в спальне уже все горит… И пока они доедут, что там дома может произойти, даже и вообразить страшно Тане. А в проходе, где она стояла, давили на нее с трех сторон, и те, кто был сзади, и те, кто пришелся спереди, и особенно те, кто протискивался вперед, говоря: «Пропустите, граждане, мне сейчас выходить», — и очень энергично действуя плечами и локтями. «Держись, начинается!» — по обыкновению шутил стоявший сзади нее Леня, но ей, встревоженной, неприятна была эта шутка, и она морщилась, поворачивая к нему щеку и медленно продвигаясь вперед.

Вдруг с нею произошло что-то странное, глаза ее скользнули было по лицу какого-то счастливца, сидевшего в левом от нее ряду, и тут же вернулись к нему снова и почему-то никак не хотели от него оторваться. При этом память точно шептала ей, что это не просто кто-то из недавних ее знакомых в той же Москве, — ведь таких было очень много: появлялись в ее жизни и исчезали бесследно, — нет, этот был как-то очень хорошо, очень близко знаком и как-то известен ей, но кто именно, она никак не могла припомнить.

Он был в пыжиковой шапке, но, несмотря на то, что этой шапки не оказалось в ее памяти, было что-то другое, совсем не такое случайное, как шапка; оно было в глазах и во всем лице, продолговатом, несколько скуластом от впалости щек, бритом, оно было в линиях подбородка, округлых, мягких, но, главное, в глазах; эти глаза, они будто бы много уже лет как запали в ее память и оставались там, заслоненные тысячами других глаз, — однако вот теперь, сквозь эти тысячи других, пробились те глаза, и они именно те самые, а не какие-то другие, оказались теперь тут рядом, и упустить их нельзя, нельзя ни на секунду сводить с них глаз, пока наконец-то не станет для нее ясно, чьи они.

Обыкновенно, когда ей случалось стоять в проходе трамвайного вагона, она продвигалась вперед вслед за другими и уже перед самым выходом дожидалась своей остановки, но теперь она точно приросла к месту, пропускала вперед всех, даже Леню. Став впереди нее, он протянул ей назад руку, — «руку помощи», как он называл это шутя, — но она не взяла ее, — просто не заметила. Как раз в это время тот, на кого она смотрела, вынул из пальто платок, снял свою пыжиковую шапку и вытер платком голову, подстриженную под ноль или даже выбритую наверно не больше как за неделю до этого дня. И вот эта несколько угловатая, высокая голова, возникшая теперь вся перед глазами, вытолкнула из памяти ее точь-в-точь такую же голову и, больше того, даже фамилию того, кого она видела в раннем детстве около моря, того, кто носил ее там на руках и говорил ей, как называются большие камни и трава, ютившаяся около них на пляже, и проворно строил из карт тоннели для ее поезда, вагоны которого были ягоды шиповника.

И должно быть, радость, какою засветились ее глаза, чуть только она вспомнила картину детства, передалась как-то человеку, вытершему уже платком вспотевшую голову и снова надевшему шапку: он тоже стал глядеть на нее неотрывно и вдруг поднялся и стал протискиваться к выходу, когда кондукторша выкрикнула остановку. Таня увидела, когда он поровнялся с Леней, что Леня не намного выше его, и рост того, виденного в детстве в Крыму, у моря, возник в ее памяти: тот тоже казался ей высоким… очень высоким.

И чуть только она увидела, что узнанный ею уже прошел на переднюю площадку, она толкнула Леню и приказала ему:

— Иди, здесь слезем!

Их остановка была следующей, и Леня удивился:

— Зачем?

— Нужно! В магазин зайду! — придумала Таня и вырвалась вперед, так как кондукторша уже дернула тормозную веревку.

«В магазин зайду!» — это было понято Леней, как необходимость, и он пошел за ней и вслед за нею спрыгнул с подножки вагона уже на ходу; но тут увидел он, что его Таня почти бежит, догоняя кого-то в пыжиковой шапке.

— Товарищ Даутов! — позвала Таня.

Человек в шапке тут же остановился и повернулся к Тане лицом.

— Я и в трамвае заметил, что вы на меня очень упорно глядите, — сказал он, впрочем не улыбнувшись при этом, — и даже старался припомнить, где мы с вами встречались, но… — Тут он развел руками, вопросительно поглядел на Леню, и Леня улыбнулся широко и весело, совершенно почти спрятав глаза, и ответил ему вопросом:

— Но что вы — «товарищ Даутов», этого вы не отрицаете?

— Да, я — Даутов. С вами мы, кажется, встречались, — это относилось к Лене. — А в чем дело? — спросил Даутов несколько неприязненным теперь почему-то тоном.

И Леня сказал тогда:

— А маленькую Таню, которая вас помнит, вы, значит, уже забыли?

— Таню? — повторил Даутов, — Таню!

И набежавшая было на его лицо неприязнь к ним двоим сразу заменилась улыбкой, правда, сначала только неполной, но готовой уже разлиться в радостную при малейшем еще намеке, который пришел бы от Тани, но она совершенно не могла теперь найти никаких слов, или они даже лишними ей казались. Сказал за нее Леня: