Однажды, алчностью великой обуян,
Тигровой шкурою прикрылся павиан,
Был лютым тигр, а он — еще того лютее,
Как будто силу зла обрел он в той ливрее.
Зубами скрежеща, кричал он гордо: «Я
Стал королем ночей, владыкою зверья!»
Он скрылся, как бандит, в колючую трущобу,
Нагромождая страх, убийства, зверства, злобу.
Он всех кругом терзал, опустошая лес,
Как тигр, в чью шкуру он самодовольно влез.
Убийством опьянен, он в мрачной жил пещере,
И трепетали все, личине страшной веря;
И с ревом он кричал, и страшен был тот рев:
«Смотрите, сколько здесь в берлоге костяков!
Все предо мной бежит, трепещет раболепно.
Любуйтесь, звери, мной, я — тигр великолепный!»
И все попрятались, чтоб жизнь свою спасти.
Вдруг укротителя он встретил на пути.
Тот подошел, схватил и, шкуру с шарлатана
Сорвав долой, сказал: «Ты — только обезьяна!»
Джерси, сентябрь 1852
IV
«Итак, все худшие…»
Итак, все худшие — пройдохи, приживалы —
У власти. Кровного нам принца недостало,
Что «божьей милостью» взошел бы на престол
И «божьей милостью» к тому же был бы зол.
Как! Жалкий шарлатан, тщеславясь справкой точной,
Что благородного отца он сын побочный,
Подонок общества, судьбы случайный плод,
Что титул свой украл, подтасовал свой род,
Бродяга дерзостный, но вместе с тем лукавый,
В Браганский древний род войдет теперь по праву;
Законной фикцией оправдан, влезет он
В семью Австрийскую и скажет: «Я Бурбон!»
Иль закричит, что он — наследник Бонапарта;
Цинично кулаки положит он на карту
И скажет: «Все — мое!» И честный род людской
Не водворит в музей той куклы восковой!
И если крикну я: «Он шарлатан бесславный!» —
Ответит эхо мне: «Он государь державный!»
Раб взбунтовавшийся и венценосный тать —
Его бы в кандалы покрепче заковать
Да на галеры, в трюм, чтоб сгнил там на работе
Принц мельхиоровый в фальшивой позолоте!
А он над Францией поднялся, весь в крови,
И «императором» его теперь зови!
Он крутит кверху ус, что стрелкою отточен.
И как ему никто не надает пощечин,
Не даст ногой пинка и из дворца Сен-Клу
Не выметет метлой, запачкав ту метлу!
Нет, сотни простаков стоят в молчанье строгом.
«Потише! — говорят. — Свершилось, стал он богом!
Голосовали мы. То был народа глас».
Да, понял я — позор сошел тогда на нас.
Но кто ж голосовал? Кто возле урны, ловкий,
Все видел, словно днем, в ночной баллотировке?
Как те бесстыдные произошли дела?
И где же был закон, свобода где была?
Каков подлог!
Толпа скотиною бездушной
Бредет, пономарю и стражнику послушна.
Народ, ты видишь ли, как жадно, чтоб пожрать
Твой дом, твой сад, леса, поля, за пядью пядь,
Люцерну для скота и яблоки для сидра, —
Все шире с каждым днем пасть разевает гидра?
О люди, век дрожа над сеном и зерном,
Вы сами сделали их вашим божеством!
За деньги куплены и ваша честь и вера,
И вас на выборы с усмешкой тащат мэры.
В руках у старосты церковные дела;
Пройдоха поп вопит: «Диаволу хвала!»
Глупец готов вспылить, как вспыхивает спичка;
Обвешивать вошло у торгашей в привычку…
А государственных собрание мужей!
Не видят, филины, что делает злодей!
Трибуна и печать для них — простые фразы.
Фат светлого ума боится, как заразы,
Хоть заразиться он не может нипочем.
Обедню, оргии и бога — все гуртом
Валят в один котел поклонники Вольтера
И то берутся вдруг за охраненье веры,
То милую свою за талию берут.
Добряк склоняется восторженно под кнут.
У виселиц стоят свидетели немые.
Маклак прижмет одних, его ж прижмут другие.
Солдаты старые, разившие как львы,
Превращены теперь в дворняжек. О, все вы,
В душе подобные панурговым баранам,
Вы восторгаетесь Картушем-шарлатаном!
Сутяги грязные, мещане, по домам
Засевшие своим, ужели мнится вам,
Что вы и есть народ и получили право
Нам господина дать? О, жалкая орава!
Но нет, до этих прав святых не досягнет
Ни Франция сама, ни Франции народ.
Узнайте ж: истина не разлетится пылью!
Свобода — не тряпье, источенное гнилью,
Не у старьевщика висящий старый хлам,
И если в западню народ попался сам,
То право высшее, стремясь к священной цели,
В сердцах избранников живет как в цитадели.
Кто сможет деспоту ответить напрямик,
Тот будет навсегда прославлен и велик.
Вы счастья ищете, о жалкие пигмеи,
В болоте мерзостном, в грязи, благоговея
Пред этой падалью, одетою в багрец!
Но верным истине останется борец.
В падении других я не приму участья.
Я честен. У меня не вырвет самовластье
Свободы, и любви, и голубых высот.
«Пускай ослепнет мир — зари он не убьет.
Кругом рабы, но я свободен между ними», —
Так говорил Катон. В Париже, как и в Риме,
Нет поражения, раз кто-то на ногах.
Кровь наших прадедов, кипящая в сынах,
Великой Франции история и право,
Вся нация моя со всей своею славой
В том воплотится вновь, кто не сдался врагам.
Так столп единственный поддерживает храм.
Так родина моя жива в бойце едином,
Так смерч, сразивший всех, замрет пред гражданином!