Брюссель, 3 января 1852
VII AD MAJOREM DEI GLORIAM [3]
«Поистине, наш век странно чувствителен. Неужели воображают, что пепел костров совершенно остыл? Что не найдется хотя бы крошечной головни, чтобы зажечь пук соломы? Безумцы! Называя нас иезуитами, они думают оскорбить нас! Но эти иезуиты хранят для них цензуру, кляп и огонь. И когда-нибудь они станут владыками их владык»
(Отец Роотан, генерал ордена иезуитов, на конференции в Кьери) Сказали: «Победим и станем властью массам. По тактике — бойцы, священники — по рясам, Мы уничтожим честь, прогресс, права, умы. Из лома сложим форт, засев, захлопнем двери, И, для спокойствия, с рычащих суеверий, Как бы с угрюмых псов, намордник сдернем мы. Да! Эшафот хорош; война необходима; Невежеству — почет, и нищета терпима; Трибун заносчивый пускай в аду горит; Обрящет лишь болван архангельские крылья. И наша власть, как власть обмана и насилья, Отцу завяжет рот, ребенка одурит. Слова, которыми стегать эпоху будем, Как хлопья с кафедры глаза залепят людям, И вмиг оледенят несмелые сердца, И в них любой росток полезный заморозят; Потом, как в землю снег, уйдут. И пусть елозят, Пусть ищут: не найдут начала и конца! Лишь холод сумрачный сгустится над сердцами, — И тут погасим мы, убьем любое пламя. А крикнет кто-нибудь французам новых дней: «Свободу бы вернуть, как деды сбить бы цепи!» — То внуки осмеют, кто в нашем рос вертепе, Свободу мертвую и мертвых дедов с ней. На нашем знамени сверкнет из пышных складок: «Семейство, Собственность, Религия, Порядок». А коль на помощь нам придет разбойник вдруг, Язычник, иль еврей, иль корсиканец, — в зубы Взяв нож, в кулак фитиль, — кровавый, подлый, грубый, Клятвопреступник, вор, — ему мы скажем: «Друг». Твердыни захватив, для всех недостижимы, Мы будем управлять, надменны, страшны, чтимы. Что нам в конце концов Христос иль Магомет? Мы служим, всё гоня, одной лишь цели: властвуй! А коль наш тихий смех пройдет порой над паствой, — В глуби людских сердец дрожь пробежит в ответ. Мы спеленаем дух в тиши и тьме подвала. Поймите, нации: нет выше идеала, Чем раб египетский, вертящий колесо. Да здравствует клинок! Прочь, право! Прочь, наука! Ведь что такое мысль? Развратнейшая сука! Вольтера — в конуру! На каторгу Руссо! В расправах с разумом у нас богатый опыт. Мы в ухо женщинам вольем отравой шепот, Понтоны заведем, и Шпильберг, и Алжир. Костры угашены? Мы их опять навалим. Нельзя людей сжигать? Хотя бы книги спалим. Нет Гуса? Вытопим из Гутенберга жир! Тогда в любой душе повиснет сумрак мглистый. Ничтожество сердец — основа власти истой. Все, что нам хочется, мы совершим тишком — Чтоб ни взмахнуть крылом, чтоб ни вздохнуть не смели В неколебимой тьме. И нашей цитадели — Стать башней черною во мраке гробовом. Мы будем царствовать над чернью, над ползущей. Возьмем подножьем мир. Мы станем всемогущи. Все наше — слава, мощь, богатство, дух и плоть. Без веры, без любви — мы всюду властелины!..» — Когда б вы заняли орлиные вершины, Всех вас оттуда бы я смёл! — речет господь.Джерси, ноябрь 1852
VIII МУЧЕНИКУ
В «Анналах пропаганды веры» читаем:
«Письмо из Гонконга (Китай) от 24 июля 1852 г. уведомляет нас, что г. Бернар, миссионер в Тонкине, был обезглавлен за веру 1 мая сего года.
Этот новый мученик, родившийся в Лионской епархии, принадлежал к Обществу зарубежных миссий. В Тонкин он уехал в 1849 г.».
1 Великая душа, подвижник! Ниц пред ним! Он мог бы долго жить: он умер молодым, Но мерил жизнь не цифрой года. Он был в том возрасте, когда цветет мечта, Но созерцал лишь крест распятого Христа, Ему сиявший с небосвода. Он думал: «Это — бог прогресса и любви; Глядя на лик Христа, в нем луч зари лови; Христос улыбкой был кротчайшей. Коль умер он за нас, я за него умру; Себе опорой гроб его честной беру, Спеша к нему на зов сладчайший. В его доктрине — глубь небесная. Рукой, Как бы отец — дитя, ведет он род людской И жизнь дает людскому роду. Он у тюремщиков, залегших спать, в ночи Берет из-под голов тюремные ключи И дарит узникам свободу. Но там, вдали, живут иные племена, Кому неведом он. И доля их страшна: Влачась, они волочат цепи И, в жажде божества, проводят жизнь, слепцы, В бесплодных поисках. Они — как мертвецы, Что дверь хотят нашарить в склепе. Где их закон, их цель, их пастырь? Им — бродить. Им — по неведенью быть злыми. Не делить Победы над коварством ада… К ним, к ним! Покинув гроб господень, их спасти!.. О братья! К вам иду — вам бога принести И голову мою, коль надо!» Спокойный, помнил он, в смятенье наших лет, Слова к апостолам: «Несите всюду свет, Костров презрите пламень рдяный!» — И тот завет, что дал в последний миг, скорбя, Христос: «Любите все друг друга! И, любя, Мне уврачуете вы раны». Он знал, что долг его — развеять светом ночь, Отставших обратить к прогрессу и помочь Их душам выбраться на воздух. И он направился сквозь бури по волнам В страну кровавых плах, и черных дыб, и ям, Свой твердый взор покоя в звездах. 2 И те, к кому он плыл, зарезали его. 3 О, в эти дни, когда из тела твоего Сложили варвары убранство эшафоту, И меч обтер палач, отправя торжество, И с ногтя кровь твою стирает, сквозь зевоту, О плаху; в эти дни, когда святую кровь Лизать приходят псы, и мухи вереницей Ползут в твой черный рот, как в улей, и на бровь Садятся и жужжат в зияющей глазнице, И голова твоя, без век, уставя взгляд, На мерзкий вздета кол, висит в безмолвье строгом, И каменный по ней под хохот хлещет град, — У нас, о мученик, твоим торгуют богом! Украден у тебя, о мученик, твой бог, Мандрену сбыт… К чему твой подвиг небывалый? Все те, кого стихарь, как и тебя, облек, Стремясь в сенаторы и выше — в кардиналы, Все пастыри, ища себе дворцы добыть, Кареты и сады, где летом меньше зною, И золотить жезлы, и митры серебрить, И попивать винцо у огонька зимою, — Все продали Христа! Бескровна и бледна, Глянь, голова, сюда? Кому твой бог запродан? Пирату, чья рука убийством клеймена, Но сыплет золотом, он по дешевке отдан! Бандиту проданы за мерзкий кошелек Евангелье, закон, алтарь, святое слово, И правосудие, чей светел взор, хоть строг, И даже истина — звезда ума людского! Живые в кандалах и трупы в глубях вод; Подвижники, кого настиг удар кинжала Иль пасть изгнания; рыдания сирот; Священный траур вдов — все им товаром стало! Всё! Вера, клятва та, что принял бог; тот храм, Куда ты в смертный миг стремился — introibo! — Все продано! Стыд, честь… Простри на этот срам, О мученик, твой взор, где мрак могилы!.. Ибо[4] Здесь дароносицы с дарами продают, Здесь продают Христа, в рубцах от бичеваний, И пот его чела предсмертный продан тут, И гвозди из его пречистых стоп и дланей! Они разбойнику, что стал им первый друг, Распятье продают с его надмирным блеском, И слово божие, и ужас смертных мук, — Твои ж терзания кладут они довеском! По стольку-то за бич, по стольку-то за вскрик, — О цезарь, — за «аминь», за хор, за «аллилуйю», За тот кровавый плат, каким обтер он лик, За камень, где главу склонили неживую. В продаже — зелень пальм, что стлал пред ним народ, И рана от копья, и взор у смертной грани, И агонии стон, и приоткрытый рот, И скорбный вопль его, вопль: «Ламма Савахфани!» В продаже гроб святой, и неба темнота, И с хором ангелов небесная пучина, И мать бессильная, что, стоя у креста, Не смела глаз поднять, чтоб не увидеть сына! О да! Епископы, святые торгаши, Шуту преступному, Нерону, властелину, Кто меж предателей хихикает в тиши, Тразея растоптав и обнимая Фрину, Пирату, кто убил прикладами закон, — Наполеону (да — Последнему!), чей жалкий, Свирепый дух вдвойне победой опьянен, Хорьку в курятнике и борову на свалке — Христа запродали, — о мученик, пойми! — Христа, кто над землей, печальный и покорный, Улыбкой кроткою сияя над людьми, Извечно кровь струит с высот Голгофы черной!