На баррикаду лег неверный луч рассвета.
Она еще была в туман и дым одета.
Мне руку стиснул Рей, сказав: «Боден убит».
Казалось мне, что он не мертв, а только спит.
Спокойный, как дитя, что разметалось в зыбке,
Суровые уста он приоткрыл в улыбке.
Он прочь был унесен друзьями.
И потом
В изгнании не раз мы думали о нем,
Чей светозарный дух в тот день витал над нами,
Рассеивая мглу Парижа, словно пламя,
И говорили мы: «Судьбою взыскан он!»
Страдая, мы тебе, чей непробуден сон,
Завидуем. Блажен сошедший в сумрак гроба!
Усопший и живой — равно бессмертны оба,
И потому всегда в раздумии глядит
Вослед тому, кто пал, тот, кто еще стоит.
Но в этом мире, где, как будто скалы в море,
Мы тонем в мерзости, бесстыдстве и позоре,
Где люди, суетясь как мошки, отдают
Свое грядущее за краткий хмель минут,
И ради оргии идут на униженья,
И, погружаясь в грязь, вопят от восхищенья, —
Как милостью небес не посчитать свинец,
Которым был пронзен мыслитель и боец!
Как не закрыть лица пред цепью преступлений
Нерона, пьяного от гнусных наслаждений,
Который, устремив тупой, бесстрастный взор
На злодеяния свои и наш позор,
Безумную игру затеял с грозным богом
И в торжестве своем, ужасном и убогом,
Клятвопреступною и грязною рукой
Угрозу гибели заносит над страной!
Как не воздать хвалы внезапным ласкам смерти,
Которою взнесен наш дух к небесной тверди,
Где звезды встретят нас, в бездонной тьме горя!
Изгнанье — это ночь, а смертный час — заря.
Когда сражен герольд прогресса и народа,
Когда незримый перст низвергся с небосвода
И оторвал от уст глашатая трубу,
Когда Боцарис мертв и Байрон спит в гробу,
Когда в безвременной могиле охладели
Останки четырех сержантов Ла-Рошели, —
Рыдают нации, и горе клонит их
К земле, как ураган — хлеба в полях густых.
Священны павшие. Они живут меж нами,
Воспламеняя нас своими именами.
Они — надежды луч, они — пример живым.
Пускай повсюду мрак — их свет неугасим.
Их твердый взор в борцов уверенность вселяет.
Их образ с детских лег в мужчине оставляет
Желанье гордое стать с ними наравне.
И в час, когда опять в небесной вышине
Свобода, заалев, восходит над землею,
Их тени мощные сливаются с зарею.
Усопший для живых становится вождем.
В такие дни, когда все рушится кругом,
Когда история дрожит в руках бандита,
Когда злодействует преступник неприкрыто,
И дерзко маску рвет с бесстыдного лица,
И добивается в конце концов венца;
Когда пугает всех нахальная бравада,
И совесть робкая, не поднимая взгляда,
Крадется, словно вор, таясь; когда на лбах
Поставили свое клеймо позор и страх, —
Отрадно увидать глухой порой полночной,
Что саваны во тьме белеют непорочно,
Что те, кто опочил под сенью гробовой,
Полны таинственной и строгой чистотой.
Усопших мертвыми считаем мы напрасно.
Усопший — это дух, который ежечасно
С народом из-за туч неслышно говорит.
Мертвец не тот, кто мертв, а тот, кто позабыт.
Изгнанник — вот кто мертв. «Что с родиной моею? —
Он горько думает. — Разбойник правит ею.
Рабыней сделалась великая страна.
Бесчинствует тиран. Безмолвствует она!»
Изгнанник, свыкнись с тем, что за твои лишенья
Наградою тебе — насмешки и забвенье.
Иного хочешь ты! Тогда иди вперед!
Куда? В могилу, в ночь, в моря, где шторм ревет.
Раз даже истина становится обманом,
Раз Августы идут вослед Октавианам,
Раз тот, кто был вчера святым, теперь злодей, —
Изгнанник, будь немым.
И звук людских речей
И ропот волн полны иронии жестокой.
Ненужный сеятель, напрасно одиноко
Ты в борозду сердец бросаешь семя дум.
Глумленьем над тобой звучит холодный шум,
С которым жизнь вокруг катится непрестанно.
Не слышен голос твой за ревом океана.
Ты — гость у тех, кому милы в своей стране
Свобода и закон, но деспотизм — вовне.
Ты видишь англичан, хвалящих Бонапарта,
И Лондон-Карфаген, где затерялась Спарта,
Где курят фимиам насильникам любым.
Тоскливо ты бредешь по стогнам городским,
И, равнодушием исполнена без меры,
Косится на тебя толпа, как на Гомера.