Подать — священной римской империи, десятину — папскому престолу.
Петром и цезарем зовут их в мире этом.
Один все молится, другой — всегда с мушкетом,
И оба прячутся в засаде у дорог:
Петр руку протянул, а тот нажал курок.
Ограбив путников, сбирают денег груды
И царствуют, веля платить за изумруды.
Тиар тому, кто сам не носит башмаков.
Законы, догматы — как заросли лесов,
Где святость древних прав во тьме веков ветвится.
Кто в чаще той засел, тот ада не боится.
От них не убежать. Остановись, плати!
Через священный лес тебя ведут пути.
О, пусть в невежестве народ не пребывает,
Пусть рабства пот ему чело не омывает…
Христос! Ведь ты за них молился на кресте!
Они рабочие, — отверженные те, —
Страдальцы вечные, усталые от пыток,
Владеющие всем; у них добра избыток:
Болезней множество, — кто станет их лечить?
И много малышей, — их надо накормить…
И этих богачей без крова и без пищи!
Теснят алтарь и трон — голодных двое нищих!
МОНФОКОН
1
ДЛЯ ПТИЦ
На склоне дня, когда закат бледнел вдали,
Беседовал в лесу под Сен-Жан-д'Анжели
С Филиппом-Августом прелат Бертран суровый:
«Связует, государь, единая основа
Алтарь и трон. Должны давать совместно мы
Отпор всем новшествам, смущающим умы.
Спасетесь вы от бед, нас от беды спасая.
Власть крепнет, сея страх, боязнь в сердца вселяя.
Пока толпа дрожит, она покорна вам.
Быть непреклонными присуще королям —
Вот право высшее. Старинные законы
И четверо бальи, от имени короны
Свершающие суд, бессильны перед злом,
Неукоснительно растущим с каждым днем.
Покруче надобны в такое время меры.
Идут схизматики войною против веры,
И чернь пытается избавиться от пут,
Наглеют ереси, и мятежи растут.
Откуда это все? Из бездны столь глубокой,
Что никнет перед ней всевиденье пророка.
Небесный этот свет иль порожденье тьмы?
Но тише! Говорить должны с оглядкой мы.
Опасности одна другой неимоверней
В том новом, что растет в смятенных толпах черни.
Как призрачная тень, оно скользит, снует, —
Исчезнет, выползет, отпрянет, промелькнет;
Закрытые глаза отверзнет, в мыслях бродит,
К людскую плоть и кровь струей дыханья входит,
Колеблет алтари, на догмат посягнув,
Вонзает в спящего прозренья острый клюв
И, тайне бытия стремясь найти разгадку,
Наводит на людей исканий лихорадку,
И что-то отберет и что-то даст, дразня…
Что? Ваша гибель в том и мука для меня.
Так что ж, добро иль зло в его таится взорах?
Дыханье ль, ветра ль шум, огромных крыльев шорох?
Не знаю! Это знать мне богом не дано,
Но пустота и смерть там, где прошло оно».
Король внимал. Прелат задумчиво рукою
На небо указал, на небо всеблагое:
«Мы новшества должны искоренить!»
Они
Теперь шли по полю, лежавшему в тени,
Как бы объятому прохлады легкой дрожью,
А над колосьями, над вызревшею рожью,
На солнце выгорев, намокнув от дождей.
Торчали тут и там на остриях жердей
Отребье, падаль, рвань, увечье на увечье,
Мешки с соломою — подобье человечье;
Лохмотья страшные безумную игру,
Казалось, здесь вели, качаясь на ветру.
Манили стаю птиц колосьев спелых прутья,
И жаворонка свист сзывал их: «Тут я, тут я!»
Слетались звонкие, но легкий ветерок
Отребья оживлял, и птицы наутек
Пускались тотчас же в испуге и смятенье.
«Но как мне царствовать тогда?» — придя в смущенье,
Спросил король Филипп, и набожный прелат,
На тучные хлеба, на поле бросив взгляд,
На эти чучела, что, на ветру играя,
Зловещим обликом вспугнули птичью стаю,
Филиппу показал: «Вот, государь, вот так!»
2
ДЛЯ МЫСЛИ
И вот поэтому виднеется сквозь мрак
С тех сумрачных времен отчаянья и горя,
Грязня собой Париж и Францию позоря,
В столице короля Филиппа, — словно он
Избрал прообразом библейский Вавилон, —
Неописуемо чудовищное зданье.
Обломки мерзкие, которым нет названья,
Сплетенья ржавых скоб, подпорок и столбов,
И арки — глыбы ферм разрушенных мостов
Чернеют на холме, вздымающемся тушей.
Запечатлел Париж в других строеньях душу:
Коллежи, храмины, больницы и дворцы —
Они целители, святые и творцы;
А это — лишь урод. И хищником жестоким
По склону, ужасом объятому глубоким,
Он в преисподнюю по лестнице скользит.
Все, что звериного цемент, кирпич, гранит
Вобрать в себя могли, вобрал он. Отсвет лунный
Ложится на столбы — чудовищные руны,
Что Ирменсула столп могли бы испещрять.
Молох, должно быть, здесь решил приют избрать.
Для башни брусья дал Ваал и прозорливо
Вдел кольца в каждое, — пусть их колышут дивы,
Сатурн дал крючья ей, Товт — каменный скелет.
Отыщется здесь всех кровавых культов след.
Терновник ли росток на камне даст щербатом,
Трава ли прорастет, — подобные стигматам,
Их тени узкие ползут, кровоточа,
По выцветшей стене, как пальцы палача.
Творенье страшное ужасных лет; громада,
Что черных виселиц безумной колоннадой
Для Лувра создала достойнейший венец;
Улыбка мерзкая, что шлет живым мертвец.
И «Справедливостью», должно быть в назиданье
Престолу божьему, зовется это зданье.
Еще не злейшая издевка, впрочем, в том,
Что этим сравнена клоака с алтарем.
Содом, а не Париж украсил бы, пожалуй,
Он, — призрак каменный, чья пасть приютом стала
Для призрачных теней. Неумолим, как сталь,
Он глыбой высится и думает едва ль,
Что мир у ног его страдает и томится.
На все, что ново, вмиг готов он ополчиться.
И это скопище гнилых костей порой
Застонет жалобно или подымет вой,
Как будто примешать стремясь свое дыханье
К полночным шорохам и ветра завыванью.
Что это? Скрип петли… Не мудрено ничуть
От трупа к трупу здесь постичь тот страшный путь,
Что мертвым суждено пройти в своем распаде.
Гниющие тела в холщовом их наряде
И нескончаемый столбов позорных ряд
Здесь мартирологом зияют скорбных дат.
Во мраке кажется, что глыба вырастает,
И в ужасе Париж дрожит и отступает.
Ничто ужаснее не высилось дотоль
Над кучкой муравьев несчастною, чью роль
Так возвеличили истории анналы.
О человечество, страдать ты не устало?
Виденье мрачное! Как смутное пятно,
Над белизною стен колышется оно
Хаосом трепетным, густою дикой кущей
Молчанья, ужаса и темноты гнетущей.
Оно застлало все. Напрасно ищет взор
Далекую звезду иль синевы простор.
Высоких виселиц широкие прогалы
Скрывает отблеск их, и лишь кроваво-алый
Туман тут зыблется. Невольно мысль одна
Приходит в голову — что это Сатана,
Палач, терзающий Адамов род веками,
Своими жадными и хищными руками
Из балок виселиц построил эту клеть,
Все человечество решив в ней запереть.
То зданье — бледный страх, что в темноте кромешной
В камнях гнездится; страх, который безуспешно
Стремится вырваться из них. Лишь пустота
Здесь служит крышею; подмостки неспроста
Уперлись в лестницу, та — в тучах тает где-то.
Сочатся сумерки меж ребрами скелета,
По пальцам скрюченным, по чашечкам колен.
От света лунного и плесень этих стен
И мертвые должны еще бледней казаться;
А черви, что в своей добыче копошатся,
Перегрызают кость, въедаются в живот,
И лопается он, как перезрелый плод.
Когда бы хоть того мы стоили, чтоб знала
Могила тех, кому она приютом стала,
То, словно четками играя, смерть могла б
Припоминать порой: «Вот Трифон, жалкий раб, —
Он пасху праздновать посмел не по канону,
Что создал Ириней; вот рядом — на корону
Мужичью палицу обрушивший смутьян;
А там — Платонов «Пир» нам подаривший Глан;
Возмездье этого настигло справедливо
За то, что воскресил Вергилиево диво,
Искусство майнцского кудесника познав;
Вот Петр Альбин, — он пал, забвенья жертвой став.
Тут воры, бунтари, убийцы и поэты…»
На эти черные немые силуэты
Небесный льется свет, зефир своим крылом
К ним прикасается, и смрад чумной потом
Разносится вокруг… От зноя ли пылает
Июнь иль вновь февраль дождем их поливает, —
Скелеты черные качаются впотьмах,
Как будто это ночь дрожит в своих цепях,
Лишь перекладина скрипит, когда их кости
По воле ветра вдруг столкн