Выбрать главу
Вот — уходит солнце за реку — Скоро солнышко в лесу потонет. Вот пастух стадо гонит, А… в деревне…

— Как это?

Беспомощно взглянув на потолок, он побледнел и долго молчал, закусив губу, мигая испуганными глазами. Потом узкие плечи его опустились, он сконфуженно махнул рукою:

— Забыл, фу ты, господи! Рассыпалось!..

И — заплакал, бедняга, — на его большие глаза обильно выкатились слёзы, сухонькое, угловатое лицо сморщилось, растерянно ощупывая грудь около сердца, он говорил голосом виноватого:

— Вот те и раз… А какая ведь штука была… даже сердце замирало… Эх ты… Думаешь — вру?

Отошёл в угол, убито опустив голову, долго торчал там, поводя плечами, выгнув спину, и, наконец, тихо ушёл к работе. Весь день он был рассеян и зол, вечером — безобразно напился, лез на всех с кулаками и кричал:

— Где Яшка-а? Братик мой — куда делся? Будь вы трижды прокляты…

Его хотели избить, но Цыган заступился, и мы, крепко опутав пьяного мешками, связав его верёвкой, уложили спать Артёма.

А песню, сложенную во сне, он так уж и не вспомнил…

Комната хозяина отделялась от хлебопекарни тонкой, оклеенной бумагою переборкой, и часто бывало, что, когда, увлекаясь, я поднимал голос, — хозяин стучал в переборку кулаком, пугая тараканов и нас. Мои товарищи тихонько уходили спать, клочья бумаги на стене шуршали от беготни тараканов, я оставался один.

Но случалось, что хозяин вдруг бесшумно, как тёмное облако, выплывал из двери, внезапно являлся среди нас и говорил сверлящим голосом:

— Полуношничаете, черти, а утром продрыхаете бог зна до какой поры.

Это относилось к Пашке с товарищами, а на меня он ворчал:

— Ты, псалтырник, завёл эту ночную моду, ты всё! Гляди, насосутся они ума-разума из книжек твоих да тебе же первому рёбра и разворотят…

Но всё это говорилось равнодушно и — больше для порядка, чем из желания разогнать нас; он грузно опускался на пол рядом с нами, благосклонно разрешая:

— Ну, читай, читай! И я прислушаю, авось умный буду… Павелка, — налей-ка чаю мне!

Цыган шутил:

— Мы тебя, Василий Семёныч, чайком попоим, а ты нас — водчонкой!

Хозяин молча показывал ему тупой, мягкий кукиш. Но иногда, выходя к нам, он объявлял каким-то особливым, жалобным голосом:

— Не спится, ребятишки… Мыши проклятые скребут, на улице снег скрипит, — студентишки шляются, в магазин — девки заходят часто, это они — греться, курвы! Купит плюшку за три копейки, а сама норовит полчаса в тепле простоять…

И начиналась хозяйская философия.

— Так и все: не дать, абы взять! Тоже и вы — где бы сработать больше да чище, вы одно знаете, скорее бы шабаш да к безделью…

Пашка, как глава мастерской, обижался и вступал в бесполезный спор:

— Ещё тебе мало, Василий Семёнов! И так уж ломим работу, чертям в аду подобно! Небойсь, когда сам ты работником был…

Таких напоминаний хозяин не любил: поджав губы, он с минуту слушал пекаря молча, строго озирая его зелёным глазом, потом открывал жабий рот и тонким голосом внушал:

— Что было — сплыло, а что есть, то — здесь! А здесь я — хозяин и могу говорить всё, тебе же законом указано слушать меня — понял? Читай, Грохало!

Однажды я прочитал «Братьев-разбойников», — это очень понравилось всем, и даже хозяин сказал, задумчиво кивая головою:

— Это могло случиться… отчего нет? Могло. С человеком всё может быть… всё!

Цыган, угрюмо нахмурясь, вертел папиросу между пальцев и ожесточенно дул на неё, Артюшка, неопределённо усмехаясь, вспоминал отдельные стихи:

Нас было двое: брат и я… Нам, детям, жизнь была не в радость…

А Шатунов, глядя в подпечек и не поднимая головы, буркнул:

— Я знаю стих лучше…

— Ну, — скажи, — предложил хозяин, насмешливо оглядывая его длиннорукое, неуклюжее тело. Осип сконфузился так, что у него даже шея кровью налилась и зашевелились уши.

— Кажись, — забыл я…

— Не ломайся, — сердито крикнул Цыган. — Тянули тебя за язык?

Артюшка подзадоривал Осипа:

— Лучше? Ну-ка, ахни! Мешок…

Шатунов беспомощно и виновато взглянул на меня, на хозяина и вздохнул.

— Что ж… Слушайте!

Как раньше, глядя в подпечек, откуда торчали поломанные хлебные чашки, дрова, мочало помела, — точно непрожёванная пища в чёрной, устало открытой пасти, — он глухо заговорил:

Ой, во кустах, по-над Волгой, над рекой, Вора-молодца смертный час его настиг. Как прижал вор руки к пораненной груди, — Стал на колени — богу молится. — Господи! Приими ты злую душеньку мою, Злую, окаянную, невольничью! Было бы мне, молодцу, в монахи идти, — Сделался, мальчонко, разбойником!

Он говорил нараспев и прятал лицо, всё круче выгибая спину, держа себя рукою за пальцы ноги и для чего-то дёргая её вверх. Казалось — он колдует, говорит заклинание на кровь.

Жил для удальства я, не ради хвастовства, — Жил я — для души испытания, Силушку мотал, да всё душеньку пытал: Что в тебя, душа, богом вложено, Что тебе, душа, дано доброго От пресвятыя богородицы? Кое семя в душеньку посеяно Деймоновой силою нечистою?

— Дурак ты, Оська, — вдруг встряхнув плечами, сказал хозяин злым, высоким голосом, — и стих твой дурацкий, и ничем он на книжный не похож, — соврал ты! Пентюх…

— Погоди, Василий Семёнов, — грубовато вступился Цыган, — дай ему кончить!

Но хозяин возбуждённо продолжал:

— Всё это — подлость! Туда же: душенька, душа… напакостил, испугался да и завыл: господи, господи! А чего — господи? Сам — во грехе, сам и в ответе…

Он нарочито — как показалось мне — зевнул и с хрипотцой в горле добавил:

— Душа, душа, а и нет ни шиша!

По стёклам окна мохнатыми лапами шаркала вьюга, — хозяин, сморщившись, взглянул на окно, скучно и лениво выговаривая:

— По-моему — про душу тот болтает, у кого ума ни зерна нет! Ему говорят: вот как делай! А он: душа не позволяет или там — совесть… Это всё едино — совесть али душа, лишь бы от дела отвертеться! Один верит, что ему всё запрещено, — в монахи идёт, другой — видит, что всё можно, — разбойничает! Это — два человека, а не один! И нечего путать их. А чему быть, то — будет сделано… надо сделать — так и совесть под печку спрячется и душа в соседи уйдёт.

Он тяжко поднялся на ноги и, ни на кого не глядя, пошёл в свою комнату.

— Ложились бы спать… Сидят, соображают. Туда же… душа!.. Богу молиться — очень просто, да и разбойничать — не велик труд, нет, — вы, сволочь, поработайте! Ага?

Когда он скрылся за дверью, шумно прихлопнув её, — Цыган попросил Шатунова, толкнув его:

— Ну, говори!

Осип поднял голову, осмотрел всех и тихо сказал:

— Врёт он.

— Кто — хозяин?

— Он. Есть в нём душа, и беспокойно ей. Я — знаю!

— Это дело не наше… Ты, знай, говори своё-то!

Осип вздрогнул, вылез из приямка и, встряхнув большой своей башкой, не спеша пошёл прочь.

— Запамятовал я…

— Ври!

— Право. Спать иду.

— Эх ты… Ты — вспомни!

— Нет, спать надо…

Расплываясь во тьме, Осип тихо сказал:

— А плохая наша жизнь, братцы…

— Неужто? — ворчливо отозвался Артём. — А мы и не знали, — спасибо, что сказал!

Аккуратно скручивая папиросу, Цыган, взглянув вослед Осипа, шепнул:

— Ненадёжного разума парень…

Выла и стонала февральская вьюга, торкалась в окна, зловеще гудела в трубе; сумрак пекарни, едва освещённой маленькой лампой, тихо колебался, откуда-то втекали струи холода, крепко обнимая ноги; я месил тесто, а хозяин, присев на мешок муки около ларя, говорил:

— Покуда ты молодой — думай обо всём, что есть; покуда не прилепился к одному какому делу — сообрази обо всех делах, — нет ли чего как раз в меру твоей силе-охоте… Соображай не торопясь…