Выбрать главу

— Егор! Волос — не упадёт?..

— Не может… без воли божией…

— Дай сюда…

Егор наклонил под руки ему свою большую лохматую голову, а хозяин, вцепившись в кудрявые пасмы казака, выдернул из них несколько волос, посмотрел их на свет и протянул руку Егору:

— Спрячь… Чтоб не упали…

Счистив осторожно вырванные волосы с толстых пальцев хозяина, Егор скатал их ладонями в шарик и спрятал в карман цветистого жилета. Как всегда, лицо его деревянно и глаза мертвы, только осторожные и всё-таки неверные движения давали понять, что он сильно пьян.

— Береги, — бормотал хозяин, помахивая рукою. — За всё — спросится… за каждый волос…

Должно быть, всё это они уже не однажды делали — было в их движениях что-то заученное. Хозяйка смотрела равнодушно, только губы её, чёрные и сухие, всё время шевелились.

— Пой! — вдруг взвизгнул хозяин.

Егор заломил шапку на затылок, сделал страшное лицо и, плотно усевшись рядом с хозяином, засипел пропитым басом:

Вота донские…

Хозяин вытянул руку вперёд, сложив пальцы горстью, точно милостыню прося.

Эх и гребенские, ой да молодые казаки…

Хозяин завыл, вскинув голову, и его слепое, дикое лицо облилось обильными слезами, точно начало таять.

Во время одного из таких концертов Осип, стоявший в сенях рядом со мною, спросил тихонько:

— Видал?

— Ну?

Он смотрел на меня и жалобно улыбался неясной, дрожащей улыбкой, — за последнее время он сильно похудел и монгольские глаза его как будто выросли.

— Что ты?

Осип навалился на меня и прошептал в ухо мне:

— Богатый, а? Счастье? Вот те и счастье! Попомни…

Пока хозяин пил, Сашка метался по мастерским, тоже как охмелённый: глаза беспокойно сверкают, руки болтаются, точно сломанные, и над потным лбом дрожат рыжие кудри. Все в мастерских открыто говорят о Сашкином воровстве и встречают его одобрительными улыбками.

Кузин нараспев выхваливает приказчика сладкими словами:

— Ох, да и орёл же у нас Лександра Петров, ой, да и высоко ему летать назначено…

Воруют все, кому сподручно, и делается это играючи, — всё уворованное немедля идёт на пропой, все три мастерские живут во хмелю. Мальчишки, бегая в кабак за водкой, набивают пазухи кренделями и где-то выменивают их на леденцы.

— А скоро вы эдак-то разорите Семёнова, — говорю я Цыгану; он отрицательно мотает красивой головой:

— Ему, брат, каждый рубль, обернувшись раз, тридцать шесть копеек барыша даёт…

Он говорит это так, как будто ему совершенно точно известен оборот хозяйского капитала.

Я — смеюсь. Пашка неодобрительно морщится:

— Всего тебе жалко… как это ты можешь?

— Не то что жалко мне, а плохо понимаю я путаницу эту…

— Путаницу и нельзя понять, — вставляет Шатунов; вся мастерская внимательно прислушивается к разговору.

— Хвалите вы хозяина за ловкость, с которой он — вашей же работой — поставил заведение, и сами же зорите дело во всю мочь…

Несколько голосов сразу отвечают:

— Разоришь его, как же!

— Лежит каравай, — кусай, не зевай!

— Нам только и вздохнуть, поколе он пьянствует…

Мои речи тотчас становятся известны Сашке, он влетает в пекарню, стройный, тонкий, в сером пиджаке и, оскалив зубы, орёт:

— На моё место метишь? Нет, погоди, хитёр, да молод…

Все жадно смотрят, ожидая драки, но хотя Сашка и резв, — он осторожен, да мы с ним уже «схлеснулись» однажды: надоел он мне мелкими придирками, укусами комариными, и однажды я заявил ему, что побью, если он не оставит меня в покое. Дело было в праздник, вечером, на дворе, все ребята разошлись кто куда, и мы с ним — одни.

— Давай! — сказал он, сбрасывая пиджак на снег и закатывая рукава рубахи. — Господи благослови! Только — по бокам! По роже — ни-ни! Рожа мне необходима для магазина, ты сам понимаешь…

Будучи побеждён, Сашка попросил меня:

— Ты, милейший человек, не говори никому, что сильнее меня, — уж я тебя прошу о том! Ты здесь лицо временное, мимо проходящее, а мне с людьми этими — жить! Понял? Ну, вот! За это — спасибо! Пойдём ко мне, чайку попить…

За чаем в его каморке он воодушевлённо говорил хорошо подобранными словами:

— Милейший человек, — конечно, это совершенно так, что на руку я будто бы не чист — если рассуждать просто, но — ежели взойти внутрь всех обстоятельств? — И, наклоняясь ко мне через стол, сверкая обиженными глазами, он доказывал, точно песню пел:

— Хуже я Семёнова, глупее его? Я ж его моложе, я ж красивый, я ж ловкий… да вы дайте мне за что ухватиться зубом, дайте ж мне хоша бы малое дело в руки, я тотчас всплыву наверх, я так крылья разверну — ахнешь, залюбуешься! При моей красоте лица и корпуса — могу я жениться на вдове с капиталом, а? И даже на девице с приданым, — отчего это недостойно меня? Я могу сотни народа кормить, а — что такое Семёнов? Даже противно смотреть… некоторый сухопутный сом: ему бы жить в омуте, а он — в комнате! Чудище!

Он тоненько свистнул, сложив трубочкой красные, жадные губы.

— Эх, милачок! Архерей живёт честно, так ведь всем известно — ему и нудно, и скушно, и плоть непослушна… Ты — Ложкина, писаря из полиции, — знаешь? Это его сочинение: «Рацея про архерея», — поучительный человек, хотя и безумный пьяница. Там, в рацее у него, дьячок прямо говорит:

Нет, владыко, ты не прав. Нельзя прожить, не украв!..

Это ловкое, стройное тело с рыжей головой напоминало мне древние стрелы, — обмотанная смоляной паклей и зажжённая, летит в тёмной ночи стрела на чьё-то горе и разор.

Теперь, во дни хозяйского запоя, Сашка особенно разгорелся, — противно, но и любопытно наблюдать, как он летает, ловя рубли, точно ястреб мелких пташек.

— Острожные дела пошли, — гудел в ухо мне Шатунов, — держись подале, абы не затянуло как…

Он относился ко мне всё более внимательно и, можно сказать, даже ухаживал за мною, словно за слабосильным, — то принесёт мне муки или дров, то предложит замесить тесто.

— Это — зачем?

Не глядя на меня, он бормотал:

— Помалкивай! Твоя сила для других делов хороша будет… её беречь надо, сила — раз на всю жизнь дана…

И, конечно, тихонько спрашивал:

— А что значит — фраза?

Или внезапно сообщал мне нечто странное:

— Хлысты верно понимают, что богородица — не одна…

— Что это значит?

— Ничего не значит.

— Ты же сам говоришь, что бог — для всех один?

— Ну, да! Только — люди разные и подправляют его к своим надобностям… татаре, напримерно, мордва… Вот он где, грех-то!

Как-то ночью, сидя со мною у печи, он сказал:

— Руку бы мне сломать, а то — ногу… али заболеть чем-нибудь видимым!..

— Что такое?

— Уродство бы мне явное какое…

— Да ты — в уме?

— Очень.

И, оглянувшись, он объяснил:

— Видишь ты: думал я, что быть мне колдуном, — очень душа моя тянулась к этому. У меня и дед с материной стороны колдун был и дядя отцов — тоже. Дядя этот — в нашей стороне — знаменитейший ведун и знахарь, пчеляк тоже редкий, — по всей губернии его слава известна, его даже и татаре, и черемисы, чуваши — все признают. Ему уж далеко за сто лет, а он годов семь тому назад взял девку, сироту-татарку, — дети пошли. Жениться ему нельзя уж — трижды венчался.

Тяжело вздохнув, он продолжал медленно и задумчиво:

— Вот ты говоришь — обман! До ста лет обманом не прожить! Обманывать все умеют, это душу не утешает…

— Погоди! Уродство-то зачем тебе?

— А — пошатнулась душа в другую сторону… хочется мне пройти по земле возможно дальше… наскрозь бы! Поглядеть, — как оно всё стоит… как живёт, на что надеется? Вот. Однако — с моей рожей — нет у меня причины идти. Спросят люди — чего ты ходишь? Нечем оправдаться. Вот я и думаю, — кабы рука отсохла, а то — язвы бы явились какие… С язвами — хуже, бояться будут люди…