— Ишь какая, — замечает Чмырёв, усмехаясь.
— Да. Они все такие. Очень злые и обо всём говорят прямо, даже стыдно слушать иной раз. Образование получили, а грубостей не презирают… А ведь верно — для кого играть?
— Нет, — говорит Чмырёв, — это не так! Всегда кто-нибудь найдётся, ты — поищи! Нет, браток, надо размышлять иначе. Человек должен жить сердечно, даже в церкви говорится: возводи сердце в гору! А мы его — в грязь, а то — прячем! Ты сердца не скрывай, эдак-та никакого соединения не будет.
Чмырёв говорит долго, с великим напряжением, но понять его трудно. Коля и не заботится об этом — не впервые слушает он запутанную речь, и ему тоже, как Братягину, иногда кажется, что печник говорит «юрунду». Но понимая, что за тёмными словами живёт какое-то доброе чувство к людям, к нему, Коля изредка сочувственно, как можно ласковее вздыхает.
— Да. Конечно…
— Ежели что строится, так оно — не зря. Это — надо понять, а без понятия — всё будет вроде твоих бесплодных девиц, все люди — бесплодные и больше ничего. Понял?
— Да, да…
— Следственно — надо доверять людям. Я не про наших, наши люди — пустяки, пустой народ, без ядра. А кто строит, тот дорого стоит…
В бесформенной русской душе медленно кружатся, путаются косноязычные мысли, это мысли — старые, христианские, заношенные миром, загрязнённые, но для печника они — новы, он считает их рождёнными его сердцем, они убивают его сон, беспокоя своей тяжёлой вознёй.
Иногда Чмырёв вздыхает, глубоко и тоскливо:
— Эх, кабы грамотен был я да кабы научен, доказал бы я все начала, ей-бо-о!..
Коротка ночь, — ещё недавно погасла заря вечера, и недавно лунный свет лежал на реке, размахнувшейся по лугам, а вот уже на востоке светлеет, и семь звёзд Медведицы потеряли свою яркость. Луна где-то сзади, над городом, река под тенью его черна и бархатна, а вдали — посветлела, и видно, как на рябой воде скользят лодки.
Тянет утренней свежестью, запах её победно заглушает едкие запахи улицы, и только теперь понятно, как они тяжелы.
В монастыре звонят к заутрене, Коля смотрит в небо и говорит, смущённо улыбаясь:
— Вот когда звон в лунную ночь, так мне кажется, что это по луне бьют…
— Жизнь наша недовольная, — ворчит печник, — улица эта — пропади она… Братягин, побей его бог… Грабитель! Ну — грабь, чёрт с тобой, да — не дави ты мне душу! А он — на душу наступает… Называются люди, туда же… Удивительное дело, до чего противно всё это душе, право…
Точно напевая забытую песню, Коля вполголоса, с напряжением лепечет, покачивая головой в аккуратной фуражке:
— Грустно говоришь, — перебивает печник. Коля сконфуженно и кротко извиняется:
— Да ведь это так только, для забавы…
Зябко передёрнув плечами, он приподнимает воротник тужурки и, глядя вдаль, молчит, губы его шевелятся, точно юноша считает угасающие звёзды, а Чмырёв бормочет:
— Ты — чёрной мысли не предавайся! Все помрём, тут хвастать нечем. Помереть и комар — мастер, а ты вот ухитрись поживи хорошо. Я те докладаю — строение…
Зацвела заря, высоко в зеленоватом небе озолотились края перистых облаков, светлые пятна ложатся одно за другим на половодье. Чёткие удары монастырского колокола так странно ясны, что, кажется, можно видеть в воздухе колебания их — сначала медная пыль звука летит облаком, густо и быстро, потом дымок её становится прозрачнее и пропадает, истончаясь до невидимого, до неслышного…
Пожар на Мало-Суетинской улице возник заполночь, после успенья, приходского праздника. Загорелось у столяров, в подвале двухэтажного дома скорняка Сычёва; огонь выметнулся из окон на улицу вдруг, точно всхлынул из недр земных, и сразу поднял ветхий дом с земли широкими красными ладонями.
Дом, переживший множество зимних вьюг, ощипанный морозами, оплаканный дождями, старчески закряхтел, греясь в пламени; затрещала, отскакивая, его обшивка, тёс, не однажды прокрашенный масляной краской; дом точно раздевался в огне, сбрасывая грязно-рыжие доски, в огненных языках и синих струйках дыма.
Лопались стёкла, издавая резкий звук, из тёмно-багровых окон высовывался подушками тяжёлый серый дым, а за ним — огонь, загибавший вверх красные цепкие лапы с острыми когтями.
Кто-то вышибал рамы верхнего этажа, в одном окне появился гробообразный чёрный сундук и упал сквозь огонь на улицу, в костёр тёса, наличников и ставен, горевший у стены дома. За сундуком в окно высунулась волосатая фигура в белой рубахе и тонким голосом крикнула:
— Гори-им!..
По двору забегали тёмные люди, и вместе со звоном стёкол, треском дерева слились истерические, тоже стеклянные, вопли женщин, визги детей.
Большинство мужчин улицы было пьяно, но этот первый внятный крик как будто отрезвил пьяных, разбудил сонных, к дому Сычёва стали сбегаться, завертелись перед огнём багрово освещённые человечки. Маленький мужичок схватил горящую доску, сбросил её под откос в бурьян, уже высушенный солнцем, и тотчас по бурьяну полетели жёлтые мотыльки, серые стебли полыни унизались жемчугом, алые цветы вспыхнули на метёлках щавеля.
Быстро сбегалась публика из города, чёрной тучей мух она облепила узкую полосу земли по ту сторону съезда и кричала оттуда.
И на той и на другой стороне было весело; шутили праздные люди из города, шутили и наши суетинцы, пьяненькие и беззаботные, видя, как на дворе Сычёва хозяева и постояльцы суются в огонь и отскакивают прочь, закрывая глаза руками.
На женщине затлела юбка, она приподняла её и стала мять руками, показывая голые, дрожащие ноги, это — показалось смешным.
Смеялись и над маленьким рыжим Сычёвым, — пьяный, в одних подштанниках и рубахе, он прыгал перед домом, плевал в огонь и, рыдая, лаял:
— Гори-и, пропадай, дуй… Кто наживал? Я наживал! Гори, чёрт дери…
Дом стоял, точно котёл в костре, сыпались золотые угли, взрывало крышу; в густоте багрового дыма, в красной пыли искр, высоко взлетали головни, падая на мостовую съезда, в бурьян. Как будто все маленькие огни, погашенные людьми этой улицы, тихонько, подземно собрались, соединились в одно непобедимое пламя и вот запели жаркую песню свободы и мести, разрушая грязные, душные клетки людей.
Сычёв быком лез в огонь, точно бодая его, волосы на голове опалило ему, они спеклись, покрылись серо-жёлтой коркой; он подскакивал, наступая на угли босыми ногами, и орал, грозя кулаком:
— Гори-и!
Кто-то большой взял его под мышки и унёс, как чёрт грешника.
Выбежала простоволосая старуха и, махая на огонь иконой в белой ризе, басом запела:
— Ма-атушка, пособница-а, угомони-ка ты силу дьявольску — у…
Её седые короткие волосы тянулись к огню, шевелились и краснели, точно загораясь, а серебро иконы отражало острые лучи.
Вдруг вспыхнуло ещё дома через три, на задворках, люди шарахнулись туда и завыли отчаянно, поняв, что пожар будет немалый. Сквозь горящий бурьян, под откос посыпались ребятишки, но это уже не возбудило смеха и шуток публики.
А через несколько минут загорелось и за спиною зрителей, на другой стороне съезда, — на дворе Братягина, раздался хозяйский, отчаянный рёв лавочника:
— Родимые — сарай… керосин, масла…
Чёрная толстая линия людей разорвалась против лавки, хлынула вверх и вниз улицы — стало видно окна Братягина, дверь лавки. Стёкла, отражая пламя, точно приманивали его, а со двора густо и уверенно поднимался к мутным звёздам серый жирный дым.
Прошло с полчаса, пока появилась первая пожарная команда, но насосы и бочки воды не могли подъехать близко к домам, воду подавали с мостовой вверх по откосу, охотников качать было недостаточно.