Выбрать главу

Я отвернулся, а он грубо сказал:

— Вот и весь мой праздник… всё тут! Жил я с ней двадцать месяцев и девять дён. А после её — ещё дальше отшибло меня ото всего. Ну, вот…

Курнашов встал, оглянулся, как чужой, и пошёл к воротам, где серые фигуры арестантов сбились в тесной куче.

Ночью, долго спустя после поверки, он неслышно очутился у двери моей камеры и спросил в глазок:

— Не спите?

— Нет.

— Чего же?

— Думаю.

Он пошаркал ногами и, невидимый мне, сказал в глазок, как в рупор:

— Вот вы всё внушаете — учиться надо, а чему у людей научишься? Не согласен я с вами, ни в чём не согласен…

Исчез.

Я долго слушал — не родится ли какой-нибудь звук, мне почему-то думалось, что сейчас хлопнет выстрел револьвера. Медленно тянулись минуты, тёмные и тихие, как монашенки. Потом я вспомнил слова Аристотеля:

«Кто не может жить в обществе, тот не составляет никакой части государства и есть или зверь, или бог».

Сквозь грязные стёкла окна трепетно-яркие звёзды кажутся тусклыми и круглыми, как фальшивые жемчужины. Я встал на подоконник и начал протирать стёкла рукавом рубахи.

Барышня и дурак

Стёртые камни панелей покрыты холодной слизью; над улицей колышется мокрая кисея тумана, а сквозь неё лениво сочится полуснег, полудождь — какой-то грязноватый пепел. Голубые шары фонарей освещают тёмный измятый снег, сырые стены домов, слёзные потоки на тусклых стёклах окон. Столбы фонарей не видны в тумане, круглые шары огня скучно и непонятно висят в воздухе, насыщенном запахами дыма и конского навоза.

Барышне грустно почти до слёз, до тихого отчаяния. Она трижды прошла взад и вперёд всю улицу от моста до площади, — никто из мужчин не пригласил её, сегодня все бегут в туман, точно желая скорее спрятаться или боясь опоздать куда-то. А уже скоро полночь и пора домой, где ждёт её брат, сердитый пьяница и бездельник. Сам он всегда возится с проститутками, но сестру презирает за её ремесло.

Медленно передвигая ноги, боясь, чтоб не свалились растоптанные галоши, барышня идёт и щурится, глядя на огни в воздухе, — когда прищуришься, голубые шары фонарей покрываются серебряными иглами. А если на ресницах осядут капельки тумана — эти иглы горят радужно.

Из переулка, прямо на неё, вышел мужчина и остановился под фонарём, оглядываясь, как заплутавшийся.

На нём широкая шляпа, мокрые усы обвисли, закрыв рот. Он похож на военного. Барышня улыбнулась ему, он, приподняв шляпу, тоже ответил улыбкой.

— Пойдёте? — спросила барышня.

— Если позволите, — глухо сказал он.

— Почему же нет?

Он наклонил к ней костлявое лицо, тихо спросив:

— А куда?

— Куда хотите.

— Вы далеко живёте?

— Да, очень. Ко мне — нельзя!

— Тогда — как же?

— А тут, близко, есть такие комнаты, — сказала барышня и, шагнув вперёд, поскользнулась.

— Осторожно, — тихонько воскликнул он, подхватив её под руку, и тихонько, неловко повёл.

Барышня поглядела на него из-под намокшей шляпы опасливо; она знала мужчин, — в этом чувствовалось что-то неясное, непривычное ей: он говорит вежливо, даже ласково, и смотрит в лицо её как-то особенно, словно влюблённый. Глаза у него серые, усталые и кроткие, как у комнатной собаки. В нём есть что-то смешное.

«За сорок», — подумала барышня и деловито сказала:

— Я дешевле трёх не беру!

— О! — воскликнул он, шевеля усами. — Сколько хотите, сколько угодно.

Это возбудило у барышни чувство тревоги.

«Распутник, должно быть», — подумала она и даже вздрогнула от брезгливости.

Улица, задушенная туманом, бесконечно плыла в даль. Миновали площадь, пронёсся одноглазый автомобиль, проехал извозчик, среди улицы чёрным столбом стоял полицейский.

Было тихо, и в этой мокрой тишине — точно лилась вода по водосточным трубам — звучал глуховатый, воющий голос.

«Жалуется, что ли? — соображала барышня, вслушиваясь в звук и не улавливая связи слов. — Врёт, наверно…»

Остановились у высоких ворот пред серым домом без огней в окнах; барышня толкнула рукою калитку, в тёмной дыре под воротами кто-то завозился, закашлял и сказал хрипло:

— Черти носят…

— Трущоба, — пробормотал мужчина, выпустив руку барышни и вытягивая её вперёд, но тотчас споткнулся и схватил барышню за плечо.

— Не надо падать, — сердито посоветовала она, ускользнув из-под его руки, открыла дверь в стене, под ноги ей легла полоса серого света, она нерешительно потопталась на нём и, сказав: «Ну?» — вошла в узкий коридор с дверями направо и налево, как в тюрьме.

Из серой стены выпрыгнул лысый старичок в очках, с папиросой, воткнутой в грязную бороду, уставился на них стеклянными глазами, вытирая ладони рук о ляжки.

— В рубль? — спросила барышня.

— Что?

— Комнату.

— Получше, — тихо сказал мужчина.

Тогда старик лягнул ногою дверь сзади себя и проговорил детским голосом:

— Три целковых. Что подать — лимонаду, чаю?

— Чаю, — приказала барышня.

Вспыхнул холодный белый огонь, осветив маленькую комнату с диваном, двумя креслами, столом, широкой кроватью у стены и умывальником.

— Грязновато, — сказал мужчина, сняв шляпу.

— Дороже — нет, — отозвалась барышня. С этим человеком не хотелось говорить, и в то же время он возбуждал желание сказать ему что-нибудь обидное.

Вот он снимает мохнатое пальто, украшенное серебряным инеем тумана, и бормочет, раздражая:

— Здесь пахнет старым одеялом и бараниной…

Поправляет длинными пальцами слежавшиеся под шляпой волосы. Он — худой, угловатый, лицо унылое. Но одет чисто — в тёмно-синюю пару дорогого сукна, в хорошие ботинки с гамашами, а в галстухе — булавка с бирюзой.

«Какой-нибудь по электричеству», — сообразила барышня, усевшись в кресло, осматривая мужчину.

— Вы по электричеству служите?

Он круто обернулся к ней.

— Почему вы так думаете?

— Догадываюсь.

— Нет, я по другой части…

Старичок внёс два стакана чая, положил на стол ключ от двери.

— Больше ничего?

Барышня, не ответив старику, взяла стакан чая в ладони.

— Холодно!

— Да, холодно, — слишком торопливо повторил мужчина, садясь в продавленное кресло и потирая колени. — И, главное, — внутри холодно, в душе холодно и пусто. Даже как будто и вовсе нет души, — это бывает с вами?

— Бывает, отчего же нет? — солидно отозвалась барышня.

— Вы боитесь этого?

Она посмотрела на него исподлобья, не отвечая. Мужчина улыбался, и это было неприятно: говорит грустно, а сам улыбается. Всё шло не так, не обычно. Другой бы сел рядом, обнял и весело заговорил о разных пакостях. А этот сидит где-то далеко, не обращая внимания на даму, тянет слово за словом, как полусонный; время идёт медленно и скучно. Улыбается он какой-то раздавленной улыбкой, — это не улыбка весёлого человека, который собрался пошалить, и не улыбка привычного распутника, презирающего женщину.

Выпив стакан горячего чая, барышня спросила, перебив его речь:

— Ну, что же, будем раздеваться?

Он вскинул голову; смешно, с явным удивлением посмотрел на неё и вдруг задёргался, ощупывая карманы, торопливо говоря:

— Нет… Извините меня! Я ведь хотел только побеседовать. Иногда, знаете, ужасно хочется поговорить с незнакомым человеком. Потому что знакомые, видите ли, — как это вам сказать? Всё ужасно опустошено. Неужели — все так, а? У всех эта пустота в душе? Ужасная жизнь!

— Ужа, ужи, — вполголоса повторила барышня, сдвигая брови. — Почему вы такой скушный?

— Да, я, должно быть, очень скучный.

Ей стало немножко жаль этого чудака.

— Вы — женатый?

— Нет…

— Да? Конечно, бывают и весёлые. Но у всякого — свой характер — верно?

— Иногда — нестерпимо хочется чего-то…