Ламы разрыли могилу.
Тонн стал на колени у самого краю, низко наклонился. Какими глазами, светя до самого дна, заглянул он в мертвую тьму. И, как наступивший на колючку, сразу поднялся на ноги:
«Там нет никого!»
А под зазвеневшие осколки взголосившего отчаяния, выскочил из могилы черный клыкастый Чуткур.
Черный клыкастый Чуткур обернулся, принюхался, да и припрыг прочь от могилы, скок на гору, и став ногой на одном хребте, другая на другом, раскоряченный, захохотал.
Этот рогатый хохот, так человек не смеется и зверь не зарычит: леденело сердце и душу тоскою тянет, задохнешься.
Могилу не зарыли, куда там! Так и осталось грозное днищепробитый глаз.
Порастеряв четки, без тамбур и мешков, бросились ламы вон из монастыря: желтыми и синими шарами катились они по дороге под хохочущей плетью, насмерть перепуганные, пугая.
Богомольцы: недужные ползком, а кто с ногами впрыть и без оглядки.
Не день, не час, в минуту опустел монастырь, и не осталось живой души. И выгорели лампады, и погасли свечи, и птицы отлетели, и зверьки ушли.
Не ушел Тонн.
Ночи и дни он проводит в могиле.
Его слезы горячи, печаль горька.
Никакому хохоту не заглушить – не отшибет память – голос Сомона, и никакой хохот не выцарапает залитые слезами глаза – не погасит образ Сомона.
«Раз, и в последний, взглянуть, и пусть ослепну», – повторяется единственное, и нет других слов, одно желание.
После горькой шестой ночи в тонком сне он слышит: лхарамбо окликнул.
И, пробудясь, Тонн вышел из могилы.
Было ясное утро, и как пустынно тихо кругом. Чуткур, зажав пальцами рот, раскорячась, стоял на горе.
Тонн бесшумно приблизился и стал прямо в глаза Чуткуру: а ничего не было страшного в злом смехуне, только что на человека не похож и на зверя мало.
Чуткур вздрогнул и опустил лапу.
– Спускайся! – покликал Тонн, – я тебя не трону.
Молча боднул Чуткур одним ухом и, скрутя, выластил другое: проверил, не ослышался ли? И медленное с-ноги-на-ногу – им ходить непривычно – стал спускаться.
Тонн взял его за лапу – в неразвитых узловатых пальцах было что-то детское, а глаза виновато печалились.
– Бородатый козел! – ласково сказал Тонн, хотя в Чуткуре не было ничего козлиного и никакой бороды, – и тебе не стыдно? Чего взял ты своим дурацким смехом? Полюбуйся! – и, выпустив лапу, отправился к опустелым кельям.
Чуткур покорно следовал, – взглянув со стороны, только и можно было сказать: «попался!»
Тонн прошел прямо в келью Сомона. С Тонном Чуткур. И весь день и всю ночь провели они вместе. Тонн рассказами оживил память Чуткура. Сначала Чуткур только трогал книги и вещи лхарамбо, а понемногу и сам заговорил: какая премудрость!
И когда настало утро, из кельи лхарамбо, как бывало прежде Сомон и Тонн, вышел Тонн и с ним Чуткур – Чуткур – чойну-жонги или уткур-сахюс, что значит «просвещенный».
Они поднялись на гору.
И далеко разнеслась песня: величание Сыну Света Солнцу и Матери Земле – жизни безначальной и бесконечной.
У Чуткура оказался хороший слух и небольшой приятный тенор без верхов.
Заслышав величание жизни, первые прилетели птицы в свои покинутые гнезда; за птицами сбежались в свои норы зверки. И один за другим, несмело, плечо коромыслом – откуда б не дернет, быть наготове – пробрались, синя и желтя дорогу, беглые общипанные ламы.
Чуткур поселился в келье Сомона. Рядом келья Тонна. Книги общие. Обедают за одним столом. Да Чуткуру мало чего надо: глотнет воды да за щеку сухой палый листок, к живому не прикоснется, ловил он мух и комаров, но не для еды, а твари на забаву: «попался, а вот свободен!»
Тонн наряжает своего странного дикого друга в одежду лхарамбо и всякое утро – богомольцам в диво – тащит за собой на гору к утренней молитве.
А уж не Тонн – чарующий, а Чуткур – чудище у всякого в глазах и мыслях.
Как ветер разносит сухой бараний помет, неслась молва, что у Хохочущей горы в монастыре Цаган Даянчи завелся святой человек.
Чуткур принял имя Сопухон сахюс. И повалил к нему народ со всей Монголии.
Кто верит, тому он поможет: слепому вернет зрение, ослабевшему силу, бедные богатеют, опечаленные возрадуются. Да что! Нет такого, в чем бы не помог Сопухон сахюс.
Но горе тому, кто усумнится. Неверие карается жестоко: он, взглянув тебе в глаза, только разинет рот – и ты пропал: на земле валяются одни обутые ноги со втарившейся между ног безглазой головой – все, что от тебя осталось.
А говорит он только ночью. И неразлучен с ним Тонн. А днем на него только смотрят, как когда-то засматривались на Тонна.