Выбрать главу

На площади, перед городской думой, старика Барамзина убил палкой рабочий ассенизационного парка, Гольдберга растерзали ломовые извозчики, а толпа разбежалась. Но на другой день в городе снова ходили по улицам люди с красными флагами и люди с портретами царя. Была брошена бомба, взрывом её оторвало ногу конному полицейскому, ранило ещё несколько человек и убило еврейку-гимназистку. Вообще — делали всё, что считалось необходимым делать в те безумные дни. Я, внутренно разбитый, больной, не выходил на улицы.

С неотразимой силою вспомнил я речи учителя Новака и понял, что он говорил великую, важнейшую правду.

«История — дело единиц, результат творчества героев».

Было очевидно: людьми руководит человек. Толпу рабочих вёл хромой старик, жалкий старик. Но ничтожество этого героя объяснялось ничтожеством толпы, и я не мог отказать в героизме человеку, который, ведя людей, может быть, на смерть, идёт первым впереди их.

Я долго и хорошо думал на эту тему. И естественно, что, не будучи «героем», я стал искать героя, чтоб честно служить ему, чтоб спрятать около него мою жизнь. Но — кто этот герой и где он?

Мне показалось, что я найду его в лице полковника Бер. Его тайная, опасная деятельность по охране государственного порядка отвечала и моему настроению и тем вкусам, которые с отрочества были развиты у меня чтением уголовных романов. Полковник был и внешне обаятелен: высокий, сильный человек, с породистым лицом, его серые глаза спокойно улыбались, говорил он снисходительным тоном, и в его шутках звучала насмешливость смельчака. Рассказывали, что он, переодетый рабочим, загримированный, лично посещал собрания революционеров и что в их среде у него была любовница.

Я предложил ему мои услуги. Бер долго выспрашивал меня о моей жизни, знакомствах, и ответы мои не удовлетворили его. Без сожаления, как я это чувствовал, он сказал, что хотя у меня не плохая позиция среди чиновников, однако ему кажется, что я слишком скромен, застенчив и недостаточно гибок.

— Вам трудно будет проникнуть к революционерам, вы чрезмерно прямолинейны. Но и проникнув к ним, вы, наверное, недолго удержитесь среди них, вас хватит на один, два раза.

В словах его было что-то скучное, ремесленное, пожалуй, он говорил, как охотник говорит о зверях:

— Революционеры — парни очень ловкие, я вам скажу! Это весьма неглупые парни.

Подумав, раскуривая сигару, он предложил:

— Осведомляйте меня, что думают в кругу ваших знакомых, годится и это.

А провожая, неожиданно и устало сказал:

— Правду говоря — всё это, батенька, не то! Не то. Дело — очень просто: нас хотят ограбить, раздеть догола, а мы предлагаем снять с нас пиджаки, но оставить рубахи. И, если мы хотим жить, как жили, нам необходим решительный человек, способный совершить чудо, хотя бы чудо жестокости! Вот и — всё.

Я ушёл от него, поняв, что он не тот, кто мне нужен, и вскоре написал Новаку письмо, изложив моё настроение и желания мои. По статьям либеральных газет я знал, что Новак играет видную роль среди монархистов, и был уверен, что получу от него хороший совет. Я получил телеграмму в три слова:

«Выезжайте немедленно жду».

И вот я снова пред этим человеком. Пять лет не видал я его, но он не изменился за это время: всё так же треть его детски маленького лица скрывали тёмные очки, так же неряшливо был завязан галстух, и как будто все эти годы он ни разу не снимал с плеч сюртука, не переменил брюк. Он сильно похудел, потемнела кожа щёк и на лбу, а редкие, почти незаметные волосы на голове приняли цвет пепла. Даже комната его не отличалась от полутёмной конуры, которую он занимал в нашем городе, так же темна, завалена книгами, и стол посреди её. Только окна её смотрели не в сад, а упирались в стену каменной ямы, в стене — арка, проезд на другой двор, над аркой — окно с грязными стёклами. Очень уныло и жутко.

Оглушённый бешеным гулом огромного города, ослеплённый его туманом, я сидел у стола и душевно отдыхал, слушая тихий, знакомый мне голос. Был день, часа три, но на столе среди книг уже горела лампа, а Новак, сунув руки в карманы, качаясь, шаркая растоптанными туфлями, ходил по комнате, спрашивал меня:

— Чего хотите, что защищаете вы?

Не думая, неожиданно для себя, я нашёл точные слова ответа:

— Я защищаю себя от всего, что враждебно мне.

— Так, — сказал он, остановись предо мною и наклонив голову. — Именно — так. Это — ответ человека.

В крепких формах он повторил всё то, знакомое мне, над чем я, последнее время, упрямо и много думал. И затем, присев на край стола, нагнувшись надо мною, отбивая ногою ритм речи, он сказал приблизительно следующее: неглупые, честолюбивые люди, не имея в жизни места, достойного их, люди, слишком уверенные в силе разума и забывающие неразумность жизни, стремятся к власти, — законное стремление всякого человека, который сознаёт себя значительнее, сильнее обыденных людей. Но они делают ошибку, которая неизбежно будет иметь роковые последствия для всей медленной и трудной работы вождей человечества, уверенно организующих государства на незыблемых основах взаимопомощи. Ошибка в том, что социалисты, революционеры, возбуждая в массах волю к власти, думают, что они возбуждают энергию разума, тогда как на деле ими разжигаются только инстинкты: зависть, злоба, месть.

— Все инстинкты, — сказал он и, выдернув руки из карманов, поднёс к лицу моему десять крючковатых пальцев.

— В массах, в народах нет инстинкта социальной цели, нет его, он ещё не развит. Человеку массы не нужно государство, так же не нужно, как мне и вам. Но я и вы — сознательно миримся с необходимостью государственной организации, народу же это сознание чуждо. Все люди — анархисты по природе своей, и чем дальше, тем более анархисты, — так. Но человек знает, что для безвластия ещё не наступило время. Оно наступит не ранее, когда массы раздробятся на единиц, сознающих силу свою, своё значение и право жить по законам духа своего.

Ещё ниже наклонясь ко мне, он спросил:

— Вы понимаете, почему именно преступна ошибка социалистов, понимаете, почему именно монархия, безжалостная, бестрепетная власть, — всего быстрее может привести нас к анархии, безвластию, к абсолютной свободе личности? Подумайте, и вам станет ясно, что это не парадокс. Все новорождённые истины кажутся парадоксами, а самая изумительная из них — та, что человек пребудет врагом людей до поры, пока людские массы не раздробятся на миллионы самодовлеющих личностей.

Он соскользнул со стола и, шагая по комнате, длинный, плоский, как тень, казался в сумраке существом не этого мира. Было в нём что-то призрачное, и напоминал он одного из тех отречённых, страшных людей, чьи образы неясно мелькали предо мною в книгах, чья жизнь всегда была одинока, непонятна людям, а судьба — безжалостна.

Он строго советовал, вернее — приказывал мне читать Достоевского, Константина Леонтьева, Ницше.

— Так, — говорил он. — Именно — этих! Анархистов — по существу духа, монархистов — по сознанию необходимости быть таковыми.

Потом он сообщил мне, что есть человек, которому нужен скромный и верный секретарь.

— Теперь у него работает Рудомётов, помните — наш?

— Рудомётов? — спросил я.

— Так. Рудомётов. Но это человек рассеянный, небрежный. И к тому же он хочет жениться… Впрочем — он талантлив.

«Рудомётов! — думал я, шагая в тумане, бессильно освещаемом радужными пузырями электрических фонарей. — Рудомётов — это человек, который сказал, что у меня плохая голова. Теперь кто-то должен убедиться, что моя голова лучше головы Рудомётова».

Этот кто-то оказался скуластым человеком с густою, чёрной бородой и неуклюжим телом медведя. В бороде его топырилась толстая, очень мясная нижняя губа, а верхнюю скрывали тяжёлые усы. Неприятны были его уши, очень большие, они торчали настороженно, как будто слушая то, что я думаю, а не то, что говорю. Смотрел он исподлобья, тем взглядом, направленным вдаль, какой я иногда замечал у машинистов железнодорожных паровозов. Руки же его были так выхолены и вымыты, что кожа их почти блестела, точно кожа лайковой перчатки.