— Зовут Серафима, — сказал столяр, подталкивая её к Миронову, — отличная девица!
Она улыбалась, от неё исходил раздражающий запах. Когда она села на стул, белая юбка её, туго натянувшись на огромных полушариях бёдер, приподнялась, обнаружив круглые, беспокойные ноги, она тотчас начала шаркать по полу подошвами, постукивать каблуками. Её тёмные волосы гладко причёсаны, заплетены в косу и, сложенные на затылке калачом, укреплялись большим, жёлтым гребнем, — это напомнило Миронову курицу.
— Фу, как ужасно жарко! — сказала она, обмахивая раскалённое лицо своё белым платочком.
Столяр нарядился в серый парусиновый пиджак, в синюю рубаху косоворотку с вышитой грудью, его суконные шаровары были заправлены за голенища ярко начищенных сапог, он, видимо, начистил и медную бородку свою, курчавые волосы на голове его извивались, как языки огня. Сухое, ястребиное лицо было строже и беспокойнее, чем всегда, зеленоватые глаза ядовито блестели, всё видя, всё понимая.
— Не избалована, понимает в хозяйстве и, видишь, в теле, — говорил он, следя, как отличная девица разливает в стаканы чай, а она густым, сладким голосом спрашивала Миронова:
— Вы — как любите, — крепко?
Миронов сидел против её, согнувшись над столом, он чувствовал, что у него дрожат глаза, кривятся губы и что ему неудержимо хочется высунуть язык и облизывать губы так же, как это делала отличная девица, слизывая варенье с ложки. Он нарочно улыбался, — пусть эта курица видит, как некрасивы его зубы.
Губы у неё очень красные, толстые, какие-то двухэтажные, они обсасывают косточки вишен добела, такие губы могут высосать всю кровь из человека. Слова столяра: «понимает в теле» и её вопрос: «вы любите крепко?» заставили его покраснеть, вызвав в памяти непристойные собачьи игры, он нарочно задел ложкой край стакана, опрокинул его, вылил остывший чай на колени себе, вскочил, выбежал на крыльцо, — дождь лениво кропил горячую землю, тихонько звенела листва деревьев, сизоватые тучи, суживая пространство, сгущали духоту.
«Он хочет женить меня на этой», — думал Миронов, ловя ладонями крупные, редкие капли дождя, растирая их, и чувствовал в воздухе раздражающий запах пота девицы, этот запах вызывал у него вместе с отвращением ещё иное чувство, тоже тяжёлое, но влекущее к ней.
— Не ожёгся? — спросил столяр, являясь на крыльце.
— Послушайте, — тихо, торопливо заговорил Миронов, прижав ладони к своей груди, — я не хочу жениться, пожалуйста — не надо!
Он вспомнил слова матери и — обрадовался, повторяя их, подняв кулак:
— Какой я муж? Муж должен быть — вот! И вы тоже говорили… Уведите её! Я лучше дам ей двадцать пять рублей и вам, если хотите, даже пятьдесят, — серьёзно!
У него подгибались ноги, он чувствовал, что готов встать на колени пред столяром, а тот, стоя выше его на ступень, держа себя рукою за бороду, безжалостно усмехался и говорил неотразимо:
— Совсем одичал ты, Миронов, скука! Нет, женить тебя — обязательно! Ты тут заболтался в книжках, сирота, замечтался, у тебя кровь к голове приливает, ишь ты — какой, даже посинел! И губы трясутся — отчего? От этого самого, — пора жить законно! Заведёшь жену, пойдут дети…
— Не могу, не хочу я…
— На это тебя хватит, а удивлять людей — не пытайся, удивить тебе нечем! И — обжулят тебя вскоре…
Миронов опустил голову, а столяр взял его за руку, поднял к себе и, стряхивая с него пылинки дождя, говорил:
— Я — людей знаю! Покажут тебе, будто ты замечательный, будто они тобой интересуются, и — ограбят, обманут. Это — самое обыкновенное…
Закрыв глаза, Миронов видел, как по улице бежит табун мальчишек, швыряя жидкой грязью в голубые дома, все они — его дети, а отличная девица, сидя у окна, жуёт мочёные яблоки и пироги с рыбой, — он терпеть не мог мочёных яблок и этих пирогов.
Потом он снова сидел против Серафимы, она как будто ещё более вспухла, мячи её грудей тяжело поднимались, опускались, шевеля пунцовый, скрипучий шёлк; её маленький, круглый рот устало открылся; в пальцах, похожих на сосиски, она держала беленький комок платка, часто отирая им потные виски, розовые глаза её улыбались, таяли; Миронов подумал, что пот её густ, как патока, такой же липкий, и, вероятно, ни комары, ни блохи не решаются кусать её резиновое тело.
А столяр, наливая в чай вишнёвой настойки, пил горячую, тёмную влагу, она окрасила его сухое лицо в бурый цвет, ещё более высветлила глаза и усилила неотразимость слов его. Бесстыдно, хвастливо он говорил:
— Для меня — первое удовольствие свадьбы устраивать. Я люблю шум, кавардак люблю, мне любезна всякая кутерьма и чтобы люди ходили вверх ногами. Когда молодёжь влюбляется — очень смешно глядеть…
Но, говоря это, он не смеялся, даже улыбки не было на лице его; следя за ним косым глазом, Миронов видел, что лицо только подёргивается, страшное лицо. И хорошо ещё, что сегодня столяр не налил на башку свою ремённый, чёрный венчик.
— Ты, Миронов, сирота, учись жить весело, извивайся свободно, согрешишь — не беда, отчёт давать тебе некому, хозяина — нет, понял? Кто твой хозяин, ну?
— Я — не знаю, — сказал Миронов, почему-то очень испуганный этим вопросом.
— То-то! Кабы не девица тут, я бы сказал, кому ты, в твои годы, служить должен, ну, при девице этого нельзя сказать, хотя она, конечно, знает, шельма! Знаешь, Фимка?
— Ничего я не знаю, — сонно сказала отличная девица, и тотчас Миронов почувствовал, что до ноги его дотронулись, а потом крепко сжали её башмаки гостьи. Это прикосновение, спугнув какую-то неясную, но важную и тревожную мысль, испугало Миронова; вырвав ногу свою, он подпрыгнул, закричал:
— Что вы?
Шея, подбородок, щёки, лоб отличной девицы густо покраснели, а столяр, хлопнув Миронова по боку, захохотал, вскрикивая:
— Знает, шельма, знает!..
Миронов плохо помнил, что было потом, когда столяр, смеясь, вышел из комнаты, а девица встала, улыбаясь подошла к нему.
— Ах, какой вы, как сконфузили меня перед дядей…
Она сидела рядом с ним, спрашивала, любит ли он суп из гусиных потрохов, и тут Миронов сказал ей, что в Париже гусиные потроха бросают собакам, что там вообще не любят никаких пакостей и мочёных яблоков, что там живут благородные люди, никто из них не лезет насильно в чужой дом…
Затем какая-то сила приподняла его на ноги, закружила в густой горячей темноте, в ней исчезла эта отличная девица, но тотчас же явился столяр, схватил его за руки и спросил откуда-то издалека:
— Ты, что же, девицу толкаешь? Разве это можно? Она — племянница мне, а тебе ещё не жена. И посуду побил, — что такое?
Миронов слушал изумлённо; столяр стоял вплоть к нему, а голос его доходил откуда-то из-под пола, из-под ног; под ногами хрустели черепки разбитых чашек, и всё странно плыло куда-то, колебалось.
— Если ты слаб на вино — не пей! — строго внушал столяр, поднося к лицу его стакан синеватой воды. Миронов взглянул в глаза столяра и крепко зажмурился…
Проснувшись рано утром, Миронов подумал, что отличная девица приснилась ему так же, как лиса: большая, рыжая лиса быстро металась по небу, слизывая звёзды, и этим создавала такую душную, угнетающую тьму, что земля казалась сброшенной в бездонный колодезь, и только где-то далеко на горизонте остался полукруглый клочок ещё светлого неба, но и с него стирал звёзды лиловый поп Борис, выводя кропилом надпись:
«Сдаётся комната для одинокого».
Миронов вспомнил, что, испуганный этим сновидением, он проснулся и пошёл в кухню пить воду, но, наступив на что-то липкое, с отвращением снова лёг и, мучимый жаждой, долго не мог уснуть. Теперь, сидя на постели, он видел, что нога его и простыня испачканы вишнёвым вареньем, а влажный, только что вымытый пол окончательно убедил его: всё вчерашнее было в действительности. Тяжко вздохнув, он решил:
«Послезавтра продам дом и всё и уеду в Париж, сниму там комнату для одинокого. Надо учиться по-французски…»
Он тотчас взял с полки грамматику и, наугад раскрыв её, прочитал строгий вопрос:
«Que savez-vous sur Bernardin de St.Pierre?» [6]