Всегда было так, что вслед за Прейсом попадался на глаза Маракуев. Эти двое шли сквозь жизнь как бы кругами, и, описывая восьмерки, каждый вращался в своем круге фраз, но в какой-то одной точке круга они сходились. Тут было нечто подозрительное и внушавшее догадку, что словесные столкновения Маракуева и Прейса имеют характер показательный, это — игра для поучения и соблазна других. А Поярков стал молчаливее, спорил меньше, реже играл на гитаре и весь как-то высох, вытянулся. Вероятно, это потому, что Маракуев заметно сближался с Варварой.
На похоронах отчима он вел ее между могил под руку и, наклоняя голову к плечу ее, шептал ей что-то, а она, оглядываясь, взмахивала головой, как голодная лошадь, и на лице ее застыла мрачная, угрожающая гримаса.
Дома у Варвары, за чайным столом, Маракуев садился рядом с ней, ел мармелад, любимый ею, похлопывал ладонью по растрепанной книжке Кравчинского-Степняка «Подпольная Россия» и молодцевато говорил:
— Нам нужны сотни героев, чтоб поднять народ в бой за свободу.
Самгин завидовал уменью Маракуева говорить с жаром, хотя ему казалось, что этот человек рассказывает прозой всегда одни и те же плохие стихи. Варвара слушает его молча, крепко сжав губы, зеленоватые глаза ее смотрят в медь самовара так, как будто в самоваре сидит некто и любуется ею.
Было очень неприятно наблюдать внимание Лидии к речам Маракуева. Поставив локти на стол, сжимая виски ладонями, она смотрела в круглое лицо студента читающим взглядом, точно в книгу. Клим опасался, что книга интересует ее более, чем следовало бы. Иногда Лидия, слушая рассказы о Софии Перовской, Вере Фигнер, даже раскрывала немножко рот; обнажалась полоска мелких зубов, придавая лицу ее выражение, которое Климу иногда казалось хищным, иногда — неумным.
«Воспитание героинь», — думал он и время от времени находил нужным вставлять в пламенную речь Маракуева охлаждающие фразы.
— Маккавеи погибают не побеждая, а мы должны победить…
Но это ничуть не охлаждало Маракуева, напротив, он вспыхивал еще более ярко.
— Да, победить! — кричал он. — Но — в какой борьбе? В борьбе за пятачок? За то, чтобы люди жили сытее, да?
Карающим жестом он указывал девицам на Клима и взрывался, как фейерверк.
— Он — из тех, которые думают, что миром правит только голод, что над нами властвует лишь закон борьбы за кусок хлеба и нет места любви. Материалистам непонятна красота бескорыстного подвига, им смешно святое безумство Дон-Кихота, смешна Прометеева дерзость, украшающая мир.
Лирический тенор Маракуева раздражающе подвывал, произнося имена Фра-Дольчино, Яна Гуса, Мазаниелло.
— Герострата не забудьте, — сердито сказал Самгин.
Как нередко бывало с ним, он сказал это неожиданно для себя и — удивился, перестал слушать возмущенные крики противника.
«А что, если всем этим прославленным безумцам не чужд геростратизм? — задумался он. — Может быть, многие разрушают храмы только для того, чтоб на развалинах их утвердить свое имя? Конечно, есть и разрушающие храмы для того, чтоб — как Христос — в три дня создать его. Но — не создают».
Маракуев кричал:
— Вы бы послушали, как и что говорит рабочий, которого — помните? — мы встретили…
— Помню, — сказал Клим, — это, когда вы… Покраснев до ушей, Маракуев подскочил на стуле:
— Да, именно! Когда я плакал, да! Вы, может быть, думаете, что я стыжусь этих слез? Вы плохо думаете.
— Что ж делать? — возразил Клим, пожимая плечами. — Я ведь и не пытаюсь щеголять моими мыслями…
Перекинувшись еще десятком камешков, замолчали, принужденные к этому миролюбивыми замечаниями девиц. Затем Маракуев и Варвара ушли куда-то, а Клим спросил Лидию:
— Что же, она хочет играть роль Перовской?
— Не злись, — сказала Лидия, задумчиво глядя в окно. — Маракуев — прав: чтоб жить — нужны герои. Это понимает даже Константин, недавно он сказал: «Ничто не кристаллизуется иначе, как на основе кристалла». Значит, даже соль нуждается в герое.
— Он все еще любит тебя, — сказал Клим, подходя к ней.
— Не понимаю — почему? Он такой… не для этого… Нет, не трогай меня, — сказала она, когда Клим попытался обнять ее. — Не трогай. Мне так жалко Константина, что иногда я ненавижу его за то, что он возбуждает только жалость.
Лидия отошла к зеркалу и, рассматривая лицо свое непонятным Климу взглядом, продолжала тихо:
— Любовь тоже требует героизма. А я — не могу быть героиней. Варвара — может. Для нее любовь — тоже театр. Кто-то, какой-то невидимый зритель спокойно любуется тем, как мучительно любят люди, как они хотят любить. Маракуев говорит, что зритель — это природа. Я — не понимаю… Маракуев тоже, кажется, ничего не понимает, кроме того, что любить — надо.
Клим уже не чувствовал желания коснуться ее тела, это очень беспокоило его.
Было еще не поздно, только что зашло солнце и не погасли красноватые отсветы на главах церквей. С севера надвигалась туча, был слышен гром, как будто по железным крышам домов мягкими лапами лениво ходил медведь.
— Знаешь, — слышал Клим, — я уже давно не верю в бога, но каждый раз, когда чувствую что-нибудь оскорбительное, вижу злое, — вспоминаю о нем. Странно? Право, не знаю: что со мной будет?
На эту тему Клим совершенно не умел говорить. Но он заговорил, как только мог убедительно:
— Время требует простой, мужественной работы, ради культурного обогащения страны…
И — остановился, видя, что девушка, закинув руки за голову, смотрит на него с улыбкой в темных глазах, — с улыбкой, которая снова смутила его, как давно уже не смущала.
— Почему ты так смотришь? — пробормотал он. Лидия ответила очень спокойно:
— Я думаю, что ты не веришь в то, что говоришь.
— Почему же?
Не ответив, она через минуту сказала:
— Будет дождь. И сильный.
Клим догадался, что нужно уйти, а через день, идя к ней, встретил на бульваре Варвару в белой юбке, розовой блузке, с красным пером на шляпе.
— Вы — к нам? — спросила она, и в глазах ее Клим подметил насмешливые искорки. — А я — в Сокольники. Хотите со мной? Лида? Но ведь она вчера уехала домой, разве вы не знаете?
— Уже? — спросил Самгин, искусно скрыв свое смущение и досаду. — Она хотела ехать завтра.
— Мне кажется, что она вовсе не хотела ехать, но ей надоел Диомидов своими записочками и жалобами.
Клим плохо слышал ее птичье щебетанье, заглушаемое треском колес и визгом вагонов трамвая на закруглениях рельс.
— Вы, вероятно, тоже скоро уедете?
— Да, послезавтра.
— Зайдете проститься?
— Конечно, — сказал Клим и подумал: «Я бы с тобой, пестрая дура, навеки простился».
В самом деле, пора было ехать домой. Мать писала письма, необычно для нее длинные, осторожно похвалила деловитость и энергию Спивак, сообщала, что Варавка очень занят организацией газеты. И в конце письма еще раз пожаловалась:
«Увеличились и хлопоты по дому с той поры, как умерла Таня Куликова. Это случилось неожиданно и необъяснимо; так иногда, неизвестно почему, разбивается что-нибудь стеклянное, хотя его и не трогаешь. Исповедаться и причаститься она отказалась. В таких людей, как она, предрассудки врастают очень глубоко. Безбожие я считаю предрассудком».
Пред Климом встала бесцветная фигурка человека, который, ни на что не жалуясь, ничего не требуя, всю жизнь покорно служил людям, чужим ему. Было даже несколько грустно думать о Тане Куликовой, странном существе, которое, не философствуя, не раскрашивая себя словами, бескорыстно заботилось только о том, чтоб людям удобно жилось.
«Вот — христианская натура, — думал он. — Идеально христианская».
Но он тотчас же сообразил, что ему нельзя остановиться на этой эпитафии, ведь животные — собаки, например, — тоже беззаветно служат людям. Разумеется, люди, подобные Тане, полезнее людей, проповедующих в грязном подвале о глупости камня и дерева, нужнее полуумных Диомидовых, но…