Напротив Самгина, вправо и влево от него, двумя бесконечными линиями стояли крепкие, рослые, неплохо одетые люди, некоторые — в новых поддевках и кафтанах, большинство — в пиджаках. Там и тут резко выделялись красные пятна кумачных рубах, лоснились на солнце плисовые шаровары, блестели голенища ярко начищенных сапог. Клим впервые видел так близко и в такой массе народ, о котором он с детства столь много слышал споров и читал десятки печальных повестей о его трудной жизни. Он рассматривал сотни лохматых, гладко причесанных и лысых голов, курносые, бородатые, здоровые лица, такие солидные, с хорошими глазами, ласковыми и строгими, добрыми и умными. Люди эти стояли смирно, плотно друг к другу, и широкие груди их сливались в одну грудь. Было ясно, что это тот самый великий русский народ, чьи умные руки создали неисчислимые богатства, красиво разбросанные там, на унылом поле. Да, это именно он отсеял и выставил вперед лучших своих, и хорошо, что все другие люди, щеголеватее одетые, но более мелкие, не столь видные, покорно встали за спиной людей труда, уступив им первое место. Чем более всматривался Клим в людей первого ряда, тем более повышалось приятно волнующее уважение к ним. Совершенно невозможно было представить, что такие простые, скромные люди, спокойно уверенные в своей силе, могут пойти за веселыми студентами и какими-то полуумными честолюбцами.
Эти люди настолько скромны, что некоторых из них принуждены выдвигать, вытаскивать вперед, что и делали могучий, усатый полицейский чиновник в золотых очках и какой-то прыткий, тонконогий человек в соломенной шляпе с трехцветной лентой на ней. Они, медленно идя вдоль стены людей, ласково покрикивали, то один, то другой:
— Лысый, — подайся вперед!
— Ты что, великан, прячешься? Встань здесь.
— Серьга в ухе — сюда!
Прыткий человек, взглянув на Клима, дотронулся до плеча его перчаткой.
— Немножко назад, молодой человек!
Парень с серебряной серьгой в ухе легко, тараном плеча своего отодвинул Самгина за спину себе и сказал негромко, сипло:
— В очках и отсюда увидишь.
Но из-за его широкой спины ничего нельзя было видеть.
Самгин попытался встать между ним и лысым бородачом, но парень, выставив необоримый локоть, спросил:
— Куда?
И посоветовал:
— Стой на своем месте! Клим подчинился.
«Да, — подумал он. — Этот всякого может поставить на место». И спросил:
— Вы — откуда?
Человек с серьгою в ухе поворотил тугую шею, наклонил красное лицо с черными усами.
— Из второй части, — сказал он.
— Рабочий?
— Топорник.
Самгин помолчал, подумал и снова спросил:
— Почему же вы не в форме?
Человек с серьгой в ухе не ответил. Вместо него словоохотливо заговорил его сосед, стройный красавец в желтой, шелковой рубахе:
— Рабочих, мастеровщину показывать не будут. Это выставка не для их брата. Ежели мастеровой не за работой, так он — пьяный, а царю пьяных показывать не к чему.
— Верно, — сказал кто-то очень громко. — Безобразие наше ему не интересно.
Сердито вмешался лысый великан:
— Различать надо: кто — рабочий, кто — мастеровой. Вот я — рабочий от Вукола Морозова, нас тут девяносто человек. Да Никольской мануфактуры есть.
Завязалась неторопливая беседа, и вскоре Клим узнал, что человек в желтой рубахе — танцор и певец из хора Сниткина, любимого по Волге, а сосед танцора — охотник на медведей, лесной сторож из удельных лесов, чернобородый, коренастый, с круглыми глазами филина.
Чувствуя, что беседа этих случайных людей тяготит его, Самгин пожелал переменять место и боком проскользнул вперед между пожарным и танцором. Но пожарный-тяжелой рукой схватил его за плечо, оттолкнул назад и сказал поучительно;
— Гулять — нельзя, видишь — все стоят?
Танцор, взглянув на Клима с усмешкой, объяснил:
— Сегодня публике внимания не оказывают.
— Чу, — едет!
Чей-то командующий голос крикнул:
— Трескин! Чтобы не смели лазить по крышам!.. Все замолчали, подтянулись, прислушиваясь, глядят на Оку» на темную полосу моста, где две линии игрушечно маленьких людей размахивали тонкими руками и, срывая головы с своих плеч, играли ими, подкидывая вверх. Был слышен колокольный звон, особенно внушительно гудел колокол собора в кремле, и вместе с медным гулом возрастал, быстро накатываясь все ближе, другой, рычащий. Клим слышал, как Москва, встречая царя, ревела ура, но тогда этот рев не волновал его, обидно загнанного во двор вместе с пьяным и карманником. А сегодня он чувствовал, что волнение даже покачивает его и темнит глаза.
Можно было думать, что этот могучий рев влечет за собой отряд быстро скакавших полицейских, цоканье подков по булыжнику не заглушало, а усиливало рев. Отряд ловко дробился, через каждые десять, двадцать шагов от него отскакивал верховой и, ставя лошадь свою боком к людям, втискивал их на панель, отталкивал за часовню, к незастроенному берегу Оки.
Из плотной стены людей по ту сторону улицы, из-за толстого крупа лошади тяжело вылез звонарь с выставки и в три шага достиг середины мостовой. К нему тотчас же подбежали двое, вскрикивая испуганно и смешно:
— Куда, чорт? Куда, харя?
Но звонарь, отталкивая людей левой рукой, поднял в небо свирепые глаза и, широко размахивая правой, трижды перекрестил дорогу.
— Ишь ты, — благосклонно воскликнул ткач. Звонаря торопливо затискали в толпу, а теплая фуражка его осталась на камнях мостовой.
Самгину казалось, что воздух темнеет, сжимаемый мощным воем тысяч людей, — воем, который приближался, как невидимая глазу туча, стирая все звуки, поглотив звон колоколов и крики медных труб военного оркестра на площади у Главного дома. Когда этот вой и рев накатился на Клима, он оглушил его, приподнял вверх и тоже заставил орать во всю силу легких:
— Ура!
Народ подпрыгивал, размахивая руками, швырял в воздух фуражки, шапки. Кричал он так, что было совершенно не слышно, как пара бойких лошадей губернатора Баранова бьет копытами по булыжнику. Губернатор торчал в экипаже, поставив колено на сиденье его, глядя назад, размахивая фуражкой, был он стального цвета, отчаянный и героический, золотые бляшки орденов блестели на его выпуклой груди.
За ним, в некотором расстоянии, рысью мчалась тройка белых лошадей. От серебряной сбруи ее летели белые искры. Лошади топали беззвучно, широкий экипаж катился неслышно; было странно видеть, что лошади перебирают двенадцатью ногами, потому что казалось — экипаж царя скользил по воздуху, оторванный от земли могучим криком восторга.
Клим Самгин почувствовал, что на какой-то момент все вокруг, и сам он тоже, оторвалось от земли и летит по воздуху в вихре стихийного рева.
Царь, маленький, меньше губернатора, голубовато-серый, мягко подскакивал на краешке сидения экипажа, одной рукой упирался в колено, а другую механически поднимал к фуражке, равномерно кивал головой направо, налево и улыбался, глядя в бесчисленные кругло открытые, зубастые рты, в красные от натуги лица. Он был очень молодой, чистенький, с красивым, мягким лицом, а улыбался — виновато.
Да, он улыбался именно виновато, мягкой улыбкой Диомидова. И глаза его были такие же, сапфировые. И если б ему сбрить маленькую, светлую бородку, он стал бы совершенно таким, как Диомидов.
Он пролетел, сопровождаемый тысячеголосым ревом, такой же рев и встречал его. Мчались и еще какие-то экипажи, блестели мундиры и ордена, но уже было слышно, что лошади бьют подковами, колеса катятся по камню и все вообще опустилось на землю.
На дороге снова встал звонарь, тяжелыми взмахами руки он крестил воздух вслед экипажам; люди обходили его, как столб. Краснорожий человек в сером пиджаке наклонился, поднял фуражку и подал ее звонарю. Тогда звонарь, ударив ею по колену, широкими шагами пошел по средине мостовой.
Глаза Клима, жадно поглотив царя, все еще видели его голубовато-серую фигуру и на красивеньком лице — виноватую улыбку. Самгин чувствовал, что эта улыбка лишила его надежды и опечалила до слез. Слезы явились у него раньше, но это были слезы радости, которая охватила и подняла над землею всех людей. А теперь вслед царю и затихавшему вдали крику Клим плакал слезами печали и обиды.