— Эх, черти, — пробормотал Лютов и чмокнул.
— Держи, православные! — ревел Панов и, отпрыгивая, размахивал руками.
Кривоногий кузнец забежал в тыл той группы, которая тянула прямо от колокольни, и стал обматывать конец веревки вокруг толстого ствола ветлы, у корня ее; ему помогал парень в розовой рубахе. Веревка, натягиваясь все туже, дрожала, как струна, люди отскакивали от нее, кузнец рычал:
— Держи! Убью!
Клим прикрыл глаза, ожидая, когда колокол грохнет о землю, слушая, как ревут, визжат люди, рычит кузнец и трубит Панов.
— Связывай!
— Не бойсь, православные! Тихо-о! Дружно-о! По-ше-ол!
Колокол снова, почти незаметно, поплыл вверх, из окна колокольни высунулись головы мужиков.
— Домой, — резко сказала Лидия. Лицо у нее было серое, в глазах — ужас и отвращение. Где-то в коридоре школы громко всхлипывала Алина и бормотал Лютов, воющие причитания двух баб доносились с площади. Клим Самгин догадался, что какая-то минута "исчезла из его жизни, ничем не обременив сознание.
Хромой, сойдя с крыльца, держал за плечо испуганного подростка и допрашивал:
— Что ж он — жив?
— Я не знаю. Пусти, дядя Михаиле…
— Идиёт. Видишь, а не понимаешь…
Под ветлой стоял Туробоев, внушая что-то уряднику, держа белый палец у его носа. По площади спешно шагал к ветле священник с крестом в руках, крест сиял, таял, освещая темное, сухое лицо. Вокруг ветлы собрались плотным кругом бабы, урядник начал расталкивать их, когда подошел поп, — Самгин увидал под ветлой парня в розовой рубахе и Макарова на коленях перед ним.
— Как это случилось? — тихо спросил Клим, оглядываясь. Лидии уже не было на крыльце.
Она вышла из школы, ведя под руку Алину, сзади их морщилось лицо Лютова. Всхлипывая, Алина говорила:
— Мне так не хотелось идти сюда, а вы… По улице села шли быстро, не оглядываясь, за околицей догнали хромого, он тотчас же, с уверенностью очевидца, стал рассказывать:
— Ему веревкой шею захлестнуло, ну, позвоночки и хряскнули…
Лютов, показав хромому кулак, шепнул:
— Молчи.
Вопросительно взглянув па него, на Клима, хромой продолжал:
— А может, кузнец пошутил, нарочно веревку-то накинул… Может, и ошибся… Всякое бывает.
Лютов, придерживая его за рукав, пошел тише, но и девушки, выйдя на берег реки, замедлили шаг. Тогда Лютов снова стал расспрашивать хромого о вере.
Невидимые сверчки трещали так громко, что казалось — это трещит высушенное солнцем небо. Клим Самгин чувствовал себя проснувшимся после тяжелого сновидения, усталым и равнодушным ко всему. Впереди его качался хромой, поучительно говоря Лютову:
— Например — наша вера рукотворенного не принимат. Спасов образ, который нерукотворенный, — принимам, а прочее — не можем. Спасов-то образ — из чего? Он — из пота, из крови Христовой. Когда Исус Христос на Волхову гору крест нес, тут ему неверный Фома-апостол рушничком личико и обтер, — удостоверить себя хотел:
Христос ли? Личико на полотне и осталось — он! А вся прочая икона, это — фальшь, вроде бы как фотография ваша…
Лютов сдержанно повизгивал:
— Погоди, почему моя фотография — фальшь?
— Так ведь как же? Чья, как не ваша? Мужик — что делает? Чашки, ложки, сани и всякое такое, а вы — фотографию, машинку швейную…
— Ага, вот что?..
В смехе Лютова Клим слышал сладостный визг, который испускает набалованная собачка, когда ей чешут за ушами.
— Хлеб, скажем, он тоже нерукотворный, его бог, земля родит.
— А чем тесто месят?
— Это — дело бабье. Баба — от бога далеко, она ему — второй сорт. Не ее первую-то бог сотворил…
Лидия взглянула через плечо на хромого и пошла быстрее, а Клим думал о Лютове:
«Очень скучно ему, если он развлекается такими глупостями».
— Откуда это ты взял? Откуда? Ведь не сам выдумал, нет? — оживленно, настойчиво, с непонятной радостью допрашивал Лютов, и снова размеренно, солидно говорил хромой:
— Не сам, это — правильно; все друг у друга разуму учимся. В прошлом годе жил тут объясняющий господин… Клим подумал:
«Объясняющий господин? Очень хорошо!»
— Так он, бывало, вечерами, по праздникам, беседы вел с окрестными людями. Крепкого ума человек! Он прямо говорил: где корень и происхождение? Это, говорит, народ, и для него, говорит, все средства…
— Ты его в поминание записать должен. Записал?
— Шутите. Мы и своих-то покойников забываем поминать.
— А он — помер?
— Этого не знаю…
Придя домой, Самгин лег. Побаливала голова, ни о чем не думалось, и не было никаких желаний, кроме одного: скорее бы погас этот душный, глупый день, стерлись нелепые впечатления, которыми он наградил. Одолевала тяжелая дремота, но не спалось, в висках стучали молоточки, в памяти слуха тяжело сгустились все голоса дня: бабий шепоток и вздохи, командующие крики, пугливый вой, надсмертные причитания. Горбатенькая девочка возмущенно спрашивала:
«Да — что вы озорничаете?»
Уже темнело, когда пришли Туробоев, Лютов и сели на террасе, продолжая беседу, видимо, начатую давно. Самгин лежал и слушал перебой двух голосов. Было странно слышать, что Лютов говорит без выкриков и визгов, характерных для него, а Туробоев — без иронии. Позванивали чайные ложки о стекло, горячо шипела вода, изливаясь из крана самовара, и это напомнило Климу детство, зимние вечера, когда, бывало, он засыпал пред чаем и его будил именно этот звон металла о стекло.
На террасе говорили о славянофилах и Данилевском, о Герцене и Лаврове. Клим Самгин знал этих писателей, их идеи были в одинаковой степени чужды ему. Он находил, что, в сущности, все они рассматривают личность только как материал истории, для всех человек является Исааком, обреченным на заклание.
«Нужно иметь какие-то особенные головы и сердца, чтоб признавать необходимость приношения человека в жертву неведомому богу будущего», — думал он, чутко вслушиваясь в спокойную речь, неторопливые слова Туробоева:
— Среди господствующих идей нет ни одной, приемлемой для меня…
Быстро забормотал Лютов, сначала невозможно было разобрать, что он говорит, но затем выделились слова:
— У народников сильное преимущество: деревня здоровее и практичнее города, она может выдвинуть более стойких людей, — верно-с?
— Возможно, — сказал Туробоев.
Клим подумал, что, наверное, он, отвечая, приподнял левое плечо, как всегда делал, уклоняясь от прямого ответа на вопрос.
— А все-таки — половинчатость! — вскричал Лютов. — Все-таки — потомки тех головотяпов, которые, уступив кочевникам благодатный юг, бежали в леса и болота севера.
— Кажется, вы противоречите себе…
— Нет, позвольте-с! Вы-то, вы-то как же? Ведь это ваши предки…
Тяжело затопала горничная, задребезжала чайная посуда. Клим встал, бесшумно приоткрыл окно на террасу и услышал ленивенькие, холодные слова:
— Я, конечно, не думаю, что мои предки напутали в истории страны так много и были так глупо преступны, как это изображают некоторые… фабриканты правды из числа радикальных публицистов. Не считаю предков ангелами, не склонен считать их и героями, они просто более или менее покорные исполнители велений истории, которая, как вы же сказали, с самого начала криво пошла. На мой взгляд, ныне она уже такова, что лично мне дает право отказаться от продолжения линии предков, — линии, требующей от человека некоторых качеств, которыми я не обладаю.
— Это — что же? — взвизгнул Лютов. — Это — резиньяция? Толстовство?
— Помнится, я уже говорил вам, что считаю себя человеком психически деклассированным… Раздались шлепающие шаги.
— Что — умер? — спросил Туробоев, ему ответил голос Макарова:
— Разумеется. Налей чаю, Владимир. Вы, Туробоев, поговорите с урядником еще; он теперь обвиняет кузнеца уже не в преднамеренном убийстве, а — по неосторожности.
Самгин отошел от окна, причесался и вышел на террасу, сообразив, что, вероятно, сейчас явятся девицы.
Огонь лампы, как бы поглощенный медью самовара, скупо освещал три фигуры, окутанные жарким сумраком. Лютов, раскачиваясь на стуле, двигал челюстями, чмокал и смотрел в сторону Туробоева, который, наклонясь над столом, писал что-то на измятом конверте.