Но знаменательнее и глубже всего было влияние январской бойни на пролетариат всей России. Из конца в конец прошла грандиозная стачечная волна, сотрясая тело страны. По приблизительному подсчету стачка охватила 122 города и местечка, несколько рудников Донецкого бассейна и 10 железных дорог. Пролетарские массы всколыхнулись до дна. Стачка вовлекла около миллиона душ. Без плана, нередко без требований, прерываясь и возобновляясь, повинуясь лишь инстинкту солидарности, она около двух месяцев царила в стране.
В разгар стачечной бури, в феврале 1905 г., мы писали: "После 9 января революция уже не знает остановки. Она уже не ограничивается подземной, скрытой для глаз работой возбуждения все новых и новых слоев, она перешла к открытой и спешной перекличке своих боевых рот, полков, батальонов и корпусов. Главную силу ее армии составляет пролетариат; поэтому средством своей переклички революция делает стачку.
"Профессия за профессией, фабрика за фабрикой, город за городом бросают работу. Железнодорожный персонал выступает застрельщиком стачки, железнодорожные линии являются путями стачечной эпидемии. Предъявляются экономические требования, которые почти сейчас же удовлетворяются — вполне или отчасти. Но ни начало стачки, ни конец ее не обусловливаются в полной мере характером предъявленных требований и формой их удовлетворения. Стачка возникает не потому, что экономическая борьба уперлась в определенные требования, — наоборот: требования подбираются и формулируются потому, что нужна стачка. Нужно предъявить самим себе, пролетариату других мест, наконец всему народу свои накопленные силы, свою классовую отзывчивость, свою боевую готовность; нужна всеобщая революционная ревизия. И сами стачечники, и те, которые их поддерживают, и те, которые им сочувствуют, и те, которые их боятся, и те, которые их ненавидят, — все понимают или смутно чувствуют, что эта бешеная стачка, которая мечется с места на место, потом снова срывается и вихрем мчится вперед, — все понимают или чувствуют, что она не от себя, что она творит лишь волю пославшей ее революции. Над операционным полем стачки, — а это — вся страна, — нависает что-то грозное, зловещее, напоенное дерзостью.
"После 9 января революция уже не знает остановки. Не заботясь о военной тайне, открыто и шумно издеваясь над рутиной жизни, разгоняя ее гипноз, она ведет нас к своему кульминационному пункту"*.
"1905".
18 октября
18-ое октября было днем великого недоумения. Огромные толпы двигались растерянно по улицам Петербурга. Дана конституция. Что же дальше? Что можно и чего нельзя?
В тревожные дни я ночевал у одного из моих друзей, состоявшего на государственной службе.[2] Утром 18-го он встретил меня с листом "Правительственного Вестника" в руке. Улыбка радостного возбуждения, с которым боролся привычный скептицизм, играла на его умном лице.
— Выпустили конституционный манифест!
— Не может быть!
— Читайте.
Мы стали читать вслух. Сперва скорбь отеческого сердца по поводу смуты, затем заверение, что "печаль народная — наша печаль", наконец категорическое обещание всех свобод, законодательных прав Думы и расширения избирательного закона.
Мы молча переглянулись. Трудно было выразить противоречивые мысли и чувства, вызванные манифестом. Свобода собраний, неприкосновенность личности, контроль над администрацией… Конечно, это только слова. Но ведь это не слова либеральной резолюции, это слова царского манифеста. Николай Романов, августейший патрон погромщиков, Телемак* Трепова, — вот автор этих слов! И это чудо совершила всеобщая стачка. Когда либералы одиннадцать лет тому назад предъявили скромное ходатайство об общении самодержавного монарха с народом, тогда коронованный юнкер надрал им уши, как мальчишкам, за их "бессмысленные мечтания". Это было его собственное слово! А теперь он взял руки по швам пред бастующим пролетариатом.
— Каково? — спросил я своего друга.
— Испугались дураки! — услышал я в ответ.
Это была в своем роде классическая фраза. Мы прочитали затем всеподданнейший доклад Витте с царской ремаркой: "принять к руководству".
— Вы правы, — сказал я, — дураки действительно испугались.
Через пять минут я был на улице. Первая фигура, попавшаяся мне навстречу, — запыхавшийся студент с шапкой в руке. Это был партийный товарищ.[3] Он узнал меня.
— Ночью войска обстреливали Технологический институт… Говорят, будто оттуда в них бросили бомбу… очевидная провокация… Только что патруль шашками разогнал небольшое собрание на Забалканском проспекте. Профессор Тарле, выступавший оратором, тяжело ранен шашкой. Говорят, убит…
— Так-с… Для начала недурно.
— Всюду бродят толпы народа. Ждут ораторов. Я бегу сейчас на собрание партийных агитаторов. Как вы думаете, о чем говорить? Ведь главная тема теперь — амнистия.
— Об амнистии все будут говорить и помимо нас. Требуйте удаления войск из Петербурга. Ни одного солдата на двадцать пять верст в окрестности.
Студент побежал дальше, размахивая шапкой. Мимо меня проехал по улице конный патруль. Трепов еще сидит в седле. Расстрел института — его комментарий к манифесту. Эти молодцы сразу взялись за разрушение конституционных иллюзий.
Я прошел мимо Технологического института. Он был по-прежнему заперт и охранялся солдатами. На стене висело старое обещание Трепова "не жалеть патронов". Рядом с ним кто-то наклеил царский манифест. На тротуарах толпились кучки народа.
— Идите к университету! — раздался чей-то голос, — там будут говорить.
Я отправился с другими. Шли молча, быстро. Толпа росла каждую минуту. Радости не было — скорее неуверенность и беспокойство… Патрулей больше не видно было. Одинокие городовые робко сторонились от толпы. Улицы были украшены трехцветными флагами.
— Ага, Ирод, — сказал громко какой-то рабочий, — теперь, небось, хвост поджал…
Ему ответили смехом сочувствия. Настроение заметно поднималось. Какой-то подросток снял с ворот трехцветное знамя вместе с древком, оборвал синюю и белую полосы и высоко поднял красный остаток «национального» флага над толпой. Он нашел десятки подражателей. Через несколько минут множество красных знамен поднималось над массой. Белые и синие лоскуты валялись везде и всюду, толпа попирала их ногами… Мы прошли через мост и вступили на Васильевский Остров. На набережной образовалась огромная воронка, через которую нетерпеливо вливалась необозримая масса. Все старались протесниться к балкону, с которого должны были говорить ораторы. Балкон, окна и шпиц университета были украшены красными знаменами. С трудом проник я внутрь здания. Мне пришлось говорить третьим или четвертым. Удивительная картина открывалась с балкона. Улица была сплошь запружена народом. Синие студенческие фуражки и красные знамена яркими пятнами оживляли вид стотысячной толпы. Стояла полная тишина, все хотели слышать ораторов.
3
А. А. Литкенс — младший сын врача, юноша-большевик, вскоре умерший затем после тяжелых потрясений.