И рыбаки на станке, и Ширяевы недолюбливали Талдыкина. Сам собой — страшило: вислоухий, понурый, вздутое брюхо, в лице ни кровинки. Судачили рыбаки, что лазит Влас в чужие верши, уверяли, что Влас заглотил ужа, от этого и брюхо большое, и лицо постное: уж высосал.
И вдруг — пароход… Ну кто поверит! Пьяная болтовня! Но лоцман упорствовал: «Купил, истинно!» Он приковылял к окну, распахнул обе створки, показал на реку:
— Вон стоит. Полон товаров. Утром поведем, на Ландура батрачить будем. Времена!
— А ну, батя, придумай еще что-нибудь! — сказал, смеясь, Павел.
— Егор нанялся к Ландуру в помощники лоцмана. Ландур сватает нашу Маришку. Звал пароход глядеть.
— Все, батя?
— Все.
— Теперь иди спать. — Павел подхватил отца под руки и увел в горницу.
Еще посмеялись: «Чего только не придумает пьяная голова», и разошлись — сыны в лодочный сарай, Мариша искать Егора, снохи на огород, в коровник — младшие, Кузьмовна и Андреевна, работать, а старшая, Степановна, доглядывать и распоряжаться.
При свекрови старшая сноха, Степановна, была полнотелая, улыбчивая, любила петь, плясать, наряжаться, ездить в гости, принимать у себя. Глядя на нее с Павлом, говорили люди: «Вот пара: что — коренной, что — пристяжная!» И Павел был охоч до песен, плясок и нарядов. Пошла мода носить лаковые сапожки — купил; началась другая: таскать за голенищем нож — сунул и Павел; встретил на пароходе молодца: картуз набекрень, из-под козырька бараньей волной завитые волосы, брюки с напуском, нож куда-то спрятан — и Павел пошел так же, благо волосы курчавы от рождения. Было в них и разное: Степановна — уважительная, сладкоречивая, Павел — груб и нахален. Бывало, начнут журить Степановну: дом, хозяйство, дети, а ты одной собой занимаешься, — улыбнется виновато и скажет: «Простите, тятенька с маменькой. Больше не буду». А скажут Павлу: «Не к лицу тебе нож таскать, жиганствовать — женатый», — он сверкнет белками, изогнет толстые губы: «Не пора ли бросить учить — женатый», — и захохочет.
Умерла свекровь — и Степановна поджала губы: шутку, песню — не выманишь. Вставать начала до солнца.
— Кузьмовна, Андреевна!.. Гляньте, где солнышко-то.
Снохи делают, а Степановна шипит: «Не так, не этак, — и переделывает. — Забудьте свекровушку, теперь я устав веду». И до того привыкла ворчать, переделывать, что начала и на себя ворчать, за собой переделывать. Года через три растеряла все тело, разучилась наряжаться, лишилась сна, мечется по двору, как помело в печке, сама палка палкой, волосы растрепаны, будто и волос с волосом живут в ссоре; пальцы дрожат, ищут, что можно переставить, дернуть, — когда нет ничего дельного, перебирают складки на сарафане, крутят пуговицы. А Павел стал еще грубей и нахальней: чуть наперекор ему — заорет, не пощадит и отца; братья — на общую работу, он — на свою: поднимает новь Степановне под лен, везет продавать куделю. Задолго до раздела Павел и Степановна завели свое хозяйство: корову, свинью, овец, посевы.
— Лошадушку что же позабыли? — спросил как-то Веньямин.
— Зачем им своя лошадушка, — сказала Мариша. — Лошадушку не острижешь ведь, молока, маслица не продашь от лошадушки. А работать и на батюшкиной можно.
Степановна запомнила это и решила вытолкнуть Маришу поскорей замуж.
Егор сидел за баней, на пне, вязал берестяную дорожную укладку.
— Егорушка, верно сказывает отец про Ландура? — спросила, подойдя к нему, Мариша.
— Верно.
— И про тебя верно?
— Верно. Видишь, готовлю плетушку. Хороша? — Егор протянул свое плетенье. — Давай попробуем, черпнем из Енисея водицы.
Он был великим мастером на всякое рукоделье. Так плотно укладывал лыко к лыку, что в укладках Егорова плетенья можно было хранить воду. На покос ли, на жнитво ли воду всегда носили в берестяных плетеных бутылях: и уронить можно, не разобьется, и вода стоит холодной дольше, чем в стеклянной посуде; в постройках так пригонял бревно к бревну, что и самый тончайший луч солнца не мог отыскать щелки; лодки сшивал без гвоздей, деревянными шипами и замочками.
— Хороша, спрашиваю? — повторил Егор.
— Хороша бросить в печку. — Мариша отломила от соседней березы топкую вицу и начала ссекать головки жарков, которые цвели вокруг бани. Река в половодье взбегала на берег до самой бани, а уходя, оставляла озерки и лужи, они не просыхали до половины лета, и все это время в них цвели болотные цветы: жарки, курослеп, кувшинки.
— Гневаешься? — смеясь, спросил Егор.
— Гневаюсь… Из лоцманов вдруг в помощники; с Большого порога на дрянной пароходишко. И к кому? К Ландуру… Сам думаешь пароход нажить?