Выбрать главу

– Конечно, друг… Да нет, ты не то думаешь, Амед, он же в пятом классе. Это пионер мой.

Я слышала, как облегченно вздохнул Амед. Потом он неуверенно спросил:

– Сима, есть один такой еще вопрос: как здравствует-поживает твой уважаемый знакомый, товарищ Роман Каштан?

Тут я уже не удержалась – начала тихонько смеяться.

– Мой уважаемый знакомый, товарищ Каштан, здравствует-поживает очень хорошо. Он сейчас на укреплениях… Ой, Амед, ты ужасно до чего смешной! И я ужасно рада, что так хорошо получилось и мы встретились опять. Я очень тебя хотела видеть. А ты?

– Зачем спрашиваешь… Знаешь, как я о тебе думал – у-у, сколько думал: какая она стала, Сима? Два года не видал. Два года все думал. Мать спрашивает: «Что ты все думаешь, Амед?» Я ей говорю: «Мне есть что думать». Думал, думал, никак не знал, что такая стала.

– А какая я стала?

– Такая стала… трудно сказать, какая!

– Ну какая? Брось ты, Амед, это ты так говоришь! Как бровей не было, так и сейчас почти нет… веснушки…

– Ну как тебе не стыдно! – рассердился Амед за плащ-палаткой. – Зачем еще брови тебе, когда глаза такие! И веснушки совсем мало заметно. Нет, ты очень красивая стала.

– Гу-гу, сказал! – гукнула я, но мне было очень приятно.

– Ты большую красоту имеешь, честное даю тебе слово! – заговорил Амед убежденно. – Ты смотришь красиво. Лучше всех! У тебя взгляд тихий, а смотрит смело. Вот ты какая! Ты дружбу знаешь. Верный человек.

– А мы с тобой, Амед, будем верные друзья. Да? На всю жизнь, – сказала я.

– На всю жизнь верные, – повторил Амед.

– А я буду долго жить, Амед, вот увидишь! Я вот уверена, что будет знаешь как хорошо! Вот кончится война, опять приедешь в Москву. И мы с тобой пойдем… Затемнения уже не будет. Свет кругом. А у тебя орден! Может быть, ты даже будешь Герой Советского Союза! И пойдем в Большой театр. В ложу бенуара. Нет, в Парк культуры… Нет, сперва в Третьяковку, потом в театр. Хорошо будет!

– Хорошо будет, – отозвался Амед.

– Ну, и хватит разговаривать! Надо скорей заснуть, чтобы сейчас такой сон приснился. Покойной ночи. Давай лапу!

Я еще с вечера заметила, что в плащ-палатке, которая разгораживала нас, имеется маленькая прорезь, через которую бойцы, надевая палатку на плечи, высовывают руку, чтобы держать оружие. Прорезь эта застегивалась на какую-то деревянную бирюльку с веревочкой. Я теперь нашарила в темноте эту прорезь и просунула пальцы. И Амед, найдя в темноте, тихонько пожал мне их:

– Покойной ночи.

Стучали колеса под окнами вагона, хрумтели сеном лошади. И Табашников, куря деликатно в приоткрытую дверь вагона, пел себе под нос: «Славное море, священный Байкал…»

Рано утром выносили навоз, мыли пол, закладывали свежее сено и долго, тщательно убирали, чистили, скребли коней. Мне дали умыться в дверях на ходу поезда, поливая водой из высокого кувшина на руки. Удобнее было бы сделать это на стоянке, но Амед советовал мне не очень-то часто показываться: возить посторонних в воинском поезде было запрещено.

Утром я видела, как старый Курбан, стоя у открытых дверей вагона, держась за косяк, брезгливо изогнувшись, тер себе рот зубной щеткой. Лицо его выражало глубокое страдание. Он отплевывался, забрызгивая гимнастерку каплями жидкого мела.

– Уже было довольно, – умоляюще глядя на Амеда, говорил Курбан. – Уже я хорошо, очень чисто сделал.

– Давай, давай, три – не жалей! – кричал Табашников.

– Уважаемая, – говорил Курбан, обращаясь ко мне, – ну, скажи, зачем старый человек должен белить свой рот?

– Ты должен быть культурный боец, – говорил ему Амед. – Оставь старые привычки, Курбан. Жил в кибитке, живешь в доме. Ты должен быть культурный.

И бедный Курбан покорно, до изнеможения тер зубы щеткой.

Так мы ехали. Я скоро со всеми подружилась. Если меня выпускали погулять, то Амед или Табашников дежурили у вагона. А раз, когда появился кто-то из начальства и я не знала, как мне вернуться в вагон, старый Курбан вынес попону, сделал вид, что тащит откуда-то сено, и вместе с охапками его завернул меня. Я снова вернулась на место.

Как-то вечером Курбан снял с нар свой дутар. Быстро забегали по двум струнам дутара его пальцы. И высоким курлыкающим голосом, который неожиданно оказался в запасе у этого крупного человека, он запел туркменскую песню. И джигиты стали просить, чтобы Амед станцевал. Амед взглянул на меня, надел шапку на затылок и, вскинув пальцы, поводя ими в воздухе, пошел, поплыл по вагону.

– Э-э, что он там кычет! – закричал Табашников, вытащил откуда-то балалайку, быстренько подстроил струны и, поймав тон мелодии, которую играл Курбан, пустился легко перебирать струны, по-своему, по-русски, разнообразя напевным перебором однотонное звучание двухструнного дутара.