«Вообще говоря, скандальный успех, достигаемый с помощью политических намеков, мало улыбаются автору, — об этом он заявляет прямо. Подобный успех немногого стоит и бывает непрочен... К тому же именно теперь, когда нет больше цензуры, авторы должны сами быть своими цензорами, честными, строгими и внимательными. Тогда они будут высоко держать знамя искусства. Если обладаешь полной свободой, надо соблюдать во всем меру».[41]
Сделайте вывод сами. С одной стороны — перед вами человек и его произведение; с другой — министерство и его действия.
Теперь, когда мнимая безнравственность этой драмы опровергнута до конца, теперь, когда все нагромождение негодных и постыдных доводов рухнуло, попираемое нами, пора, казалось бы, назвать истинный мотив этой меры, закулисный, придворный, тайный мотив, мотив, о котором не говорят, мотив, в котором не решаются сами себе признаться, мотив, который так ловко был скрыт под вымышленным предлогом. Этот мотив уже просочился в публику, и публика верно его угадала. Мы больше о нем ничего не скажем. То, что мы показываем нашим противникам пример вежливости и воздержанности, быть может, служит в нашу пользу. Это не плохо, когда частное лицо дает правительству урок достоинства и благоразумия, когда гонимый дает его гонителю. К тому же мы не из тех, кто думает исцелить свою рану, растравляя больное место другого. К сожалению, это правда, что в третьем акте пьесы есть строка, в которой неуклюжая проницательность близких ко двору лиц обнаружила намек (скажите на милость, намек!). Его не замечали до тех пор ни публика, ни сам автор; но, раскрытый таким образом, он превратился в жестокое и кровное оскорбление. К сожалению, это правда, что данной строки было достаточно, чтобы смущенной афише Французской Комедии было приказано ни разу не являть больше любопытствующему взору публики короткую бунтарскую фразу: Король забавляется. Мы не будем приводить здесь эту строку, своего рода каленое железо; мы не укажем ее даже в другом месте, разве только в самом крайнем случае и если нас достаточно неосторожно поставят в такое положение, что у нас не останется иного способа самозащиты. Мы не будем воскрешать старые исторические скандалы. Насколько возможно, мы избавим высокопоставленное лицо от последствий этого легкомысленного поступка придворных угодников. Даже против короля можно вести великодушную войну. Только такую мы и намерены вести. Но пусть сильные мира сего поразмыслят над тем, как неудобно иметь другом медведя, не умеющего убивать иначе, как только булыжником цензуры, неуловимые намеки, которые случайно садятся им на лицо.
Мы даже не уверены в том, что не проявим в нашей борьбе некоторой снисходительности к самому министерству. Все это, сказать по правде, очень печально. Июльское правительство еще совсем недавно появилось на свет, ему всего тридцать три месяца, оно еще в колыбели, у него бывают легкие вспышки детской ярости. Заслуживает ли оно, чтобы против него расточали много возмужалого гнева? Когда оно подрастет, мы посмотрим.
Однако если на минуту взглянуть на этот вопрос только с личной точки зрения, то, быть может, автор больше, чем кто бы то ни было, страдает от цензурной конфискации, о которой идет речь. В самом деле, за те четырнадцать лет, что он пишет, у него не было ни одного произведения, которое не удостоилось бы при своем выходе в свет тягостной чести быть избранным в качестве поля битвы и не исчезло бы сразу на более или менее продолжительное время в пыли, дыму и грохоте сражения. Поэтому, когда пьеса автора впервые ставится на сцене, самое важное для него, раз он не может надеяться на тишину в зрительном зале на первом спектакле, — ряд последовательных представлений. Если случается, что в первый день его голос покрывается шумом, что его мысль остается непонятой, последующие дни могут исправить первый. Первое представление Эрнани вызвало бурю в зрительном зале, но Эрнани прошел пятьдесят три раза. Первое представление Марьон Делорм вызвало бурю в зрительном зале, но драма Марьон Делорм прошла шестьдесят один раз. Король забавляется вызвал такую же бурю. Вследствие вмешательства министерства он прошел всего один раз. Автору, несомненно, причинили большой ущерб. Кто вернет ему, в неприкосновенном и первоначальном виде, этот третий опыт, имеющий для него такое большое значение? Кто ему скажет, что последовало бы за этим первым представлением? Кто вернет ему публику второго спектакля, публику обычно беспристрастную, где нет ни друзей, ни врагов, публику, которая поучает поэта, поучаясь у него?