Выбрать главу
Хлопочет тетушка опять И начиняет нас, как уток. Вдвоем пудов, пожалуй, с пять Съедим мы здесь в теченье суток!     «Матвей, дай гостю бурачков»…     Трещат все швы! Жую, как пьяный,—     А сон, знай, мажет вдоль зрачков     Тягучим клейстером нирваны.
Племянник Степа, свесив зоб, Сопит и тычет гвоздь в винтовку. Лень встать, а то как ахнет в лоб, Так будешь к празднику с обновкой…     Клокочет толстый самовар.     Внутри — четыре круглых рожи…     Зудит, как муха, сонный пар.     Внизу рычит ночной прохожий.
Бросаем «Ниву» к псам под стол,— Пред тетушкой склоняем шею И, зверски вдавливая пол, Плетемся к старичку Морфею.     Увы, ужасный диссонанс!     О, где перо Торквато Тассо?!     Мильоны блох, прервав свой транс,     Вонзились сразу в наше мясо…
На чреве, бедрах и боках Мы били их, как львов в Сахаре! Крутили яростно в перстах, На свечке жгли… Какие твари!..     Мой друг в рубашке на полу     Сидел бледнее туберозы     И принимал, гремя хулу,     Невероятнейшие позы…
Едва к рассвету замер бой. Вокруг кольцом белье мерцало. Лохматый, сонный и рябой, Я влез с башкой под одеяло     И слышал, как, во сне бурля,     Степаныч ерзал по постели:     «Земля! Да здравствует земля!     Какого черта, в самом деле!»…
1919, Вильно

Американец*

I
Осенний день. Ленивый веер солнца Озолотил зловонные дворы. В разинутые с улицы ворота Прохожие оглядывали хмуро Знакомый с детства виленский пейзаж: Извилистые, старые дворы, Жестянки у склоненного забора, Дымящиеся кучи у помоек, Углы сырых, заросших грязью стен И желтые навозные ручьи. А улица? Ущелье нищеты: Горб мостовой, телегами изрытый, Потоки жидкой слякоти с боков, Мостки, как клавиши, избитые до дыр, И коридор домов, слепых, как склепы. Но солнце, старый, опытный художник, В куске пивной бутылки и в алмазе Горит одним божественным огнем…
* * *
Снопы лучей сквозь чахнущий калинник Широко брызнули на длинный хвост детей: В платках, в отрепьях, в полах одеял, В облезлых материнских кацавейках Змеилась тихая понурая толпа — И лишь глаза, как мокрые галчата, Блестели ярко в этой куче рвани. В худых руках, повисших вяло вниз, Болтались кружки, крынки и жестянки. Близ самых маленьких, как факелы тоски, Стояли матери иссохшие Рахили… Сейчас вздохнет заплатанная дверь, Кирпич, дрожа, на блоке вверх полезет — И каждый сморщенный покорный человечек Свое сокровище вдоль улиц понесет: Дымящееся темное какао, И молоко, и белый ломоть хлеба С блестящей коркой нежно-золотистой… У матерей заискрятся глаза,— Пусть, как всегда, лишь горстью чечевицы Они обманут голод свой тупой, Для матери, так повелось от Евы, Улыбка сытого ребенка слаще манны…
* * *
Из двери вышел бритый человек. Он точно с Марса в эту грязь попал: Прищуренные зоркие глаза, Неспешные спокойные движенья, Полупоходная манчестерская куртка, Ботинки — два солидных утюга, Как зебра, полосатый макинтош, Портфель под мышкой, трубка меж зубов… Такой же точно, только без портфеля, И в шлеме пробковом на круглой голове — Качался б он средь двух горбов верблюда, Исследуя излучины Замбези…
* * *
Внимательно склонившись к первой паре, Он матери сказал: «Сейчас откроют» — И медленно пошел вдоль мостовой, Передобеденный свершая моцион. Романтиком он не был, видит Бог, Но если в мире вымирают дети (Какие, где и как — не все ль равно?) — Нельзя сидеть, склонясь над прейскурантом, Подсчитывать в конторе барыши И равнодушно отмечать в газетах: «Погибло столько-то. Зимою вымрут все». Есть общества «защиты лошадей» И «поощренья шахматных турниров», О детях только люди позабыли. Прервав «дела» с такими же, как он, Он переплыл в далекую Европу И вот попал в нелепый город Вильно…