Они сидели за письменным столом и в две ложки ели салат из помидоров, огурцов и лука. Миска была очень большая. Рядом с миской лежал мокрый кирпич хлеба. Над самоваром висели пар и комариное пение. Солнце жарило по полотняной шторе, где выгорела тень оконного переплета.
«Жрут», — горестно подумал приват-доцент.
Минуту он колебался, а затем проворно надел штаны. Он знал, что надо делать. Надо вежливо постучать в дверь и сказать: «К вам можно?» И затем: «Вот что, ребятушки, нет ли у вас перышка, — у меня сломалось…»
Вежливо постучать!
Вчера, позавчера, в прошлую среду, в прошлую пятницу и в субботу он вежливо стучал к соседям. Нет, это недопустимо.
Цирлих горестно снял штаны и повесил их на гвоздик. Голод тоже должен иметь пределы! Но голод пределов не имел. Они ели. Филолог схватился за голову и быстро надел штаны.
Он вежливо постучал.
За дверью началась паника и через две минуты стихла.
— Войдите!
Приват-доцент покашлял, устроил светскую улыбку и вошел. Они сидели за письменным столом, но на столе, заваленном громадными листами газет, ничего не было. Не было даже самовара.
«Скотины! — подумал филолог. — Успели все попрятать. Хоть шаром покати. Неужели самовар поставили в умывальник?»
Он пожевал губами, завязал на горле тесемки рубахи красивым бантиком.
— Здравствуйте, друзья!
— Здравствуйте, профессор!
— Вот что, ребятушки…
Цирлих раздул щеки и подул на собственный нос.
— Вот что, дорогие мои товарищи… Видите ли, братья писатели, какого рода дело… Гм…
Он посмотрел еще раз на стол и вдруг заметил край хлеба, вылезшего из газет. И Цирлих уже не мог отвести от него глаз, как птичка не может отвести глаз от изумрудных глаз удава.
— В чем дело, Цирлих?
Угол черной буханки совершенно ясно выделялся на телеграммах РОСТА.
— Мне очень хочется кушать, — тихо сказал Цирлих.
Он спохватился. Он тряхнул своей крепкой головой и весело крикнул:
— Я, знаете ли, очень люблю хлеб и очень люблю помидоры и огурцы! Я хочу чаю!
Прозаик побледнел. Какая неосторожность!
— Вот могу вам предложить кусочек хлеба… Паек получил. На артиллерийских курсах. А насчет помидоров, знаете ли…
Нет, нет, салата он не мог заметить. Салат был слишком замаскирован.
Поэт грустно улыбнулся.
— Кушайте, Цирлих, хлеб, а вот помидоров, ей-богу, нет. Сами сидим ничего не евши третьи сутки… то есть вторые.
Цирлих поспешно отодрал кусок хлеба и плотно забил его в рот.
— Садитесь, Цирлих!
Цирлих сел. Глаза у него были бессмысленны, щеки надуты, а губы жевали.
— Как вы поживаете, Цирлих?
Цирлих трудно глотнул кадыком, покрутил головой и развел руками.
— Плохо?
Цирлих кивнул и подавился.
— Паек на службе дают?
Цирлих вытер рукавом вспотевший нос.
— В чрезвычай-но ог-раниченном коли-честве, — с трудом произнес он, глядя на хлеб. — Да, друзья мои, в очень ограниченном количестве. Я получаю в месяц одну четвертую часть дипломатического пайка, что составляет… гм… если не ошибаюсь… Разрешите, я у вас отщипну еще небольшой кусочек хлебца?
— Отщипните, Цирлих, — стиснув зубы, сказал прозаик, — отщипните, отчего ж…
— Спасибо, ребятушки…
— Пьесы агитационные надо писать, Цирлих, вот что, — сумрачно сказал поэт, открывая шкаф.
В совершенно пустом, гулком, громадном шкафу висели новые синие, очень красивые штаны.
— Вот видите?
— Вижу. Брюки.
— То-то, брюки. Синие. Красивые. Новые. Штаны-с, можно сказать.
— Приобрели?
— Приобрел. Сегодня. Да-с. Я и говорю: пьесы надо писать, Цирлих.
Цирлих поднял брови:
— Покупают?
— Ого-го, еще как покупают! Только пишите!
Цирлих заволновался:
— А вы знаете, это идея! Агитационные?
— Агитационные.
— Серьезно?
— Чего уж серьезнее. Штаны видели?
— Это идея, ребятушки! Только я, как бы вам сказать, недостаточно опытен в драматической форме. Конечно, можно кое-что восстановить в памяти. Я думаю, это мольеровский театр, занявший в истории французской…
— Не надо истории, Цирлих! К черту Мольера!
— Ребятушки, ей-богу, это идея! — воскликнул очень радостно Цирлих. — Только вы, братцы, мне должны помочь немножко!
— Ладно, поможем.
— А о чем же писать?
— О голоде. Только попроще. В два счета.
Цирлих возбужденно доел хлеб, полюбовался красивыми штанами, подул себе в нос и пошел писать пьесу.
Прозаик и поэт всю ночь слышали в соседнем номере шелест бумаги, скрип пера, тяжелое сопение и шлепанье босых пяток. Цирлих писал. На рассвете он вежливо постучал в дверь. Его впустили. Он возбужденно взмахнул ручкой, с которой слетела клякса на штаны.
— Извините за беспокойство, постановка должна быть несложной?
— Несложной. Как можно проще.
— Хлеба нету, ребятушки?
— Нету.
Цирлих потоптался и ушел. Цирлих писал все утро, весь день и весь вечер. От голода шумело в ушах, а в глазах возились магнитные иголки. Они ели огурцы и круглый лук. Ночью Цирлих громко постучал в дверь.
— Войдите.
Он вошел. У него в руке развевались исписанные листки. Он взволнованно сел на подоконник, взял со стола кусок хлеба, сунул в рот и, жуя, сказал:
— Написал я, ребятушки, пьесу. Хочу ее вам прочитать.
— Длинная?
— Короткая. Один акт.
— Читайте, Цирлих!
И Цирлих прочел свою пьесу. Пьеса была такая. Голодная степь, вдалеке железнодорожное полотно, посредине степи лежит брошенный младенец пяти месяцев, над младенцем летает ворона, вокруг младенца бегают волк, псица, суслик; кроме того, ползает умная змея. Вышеупомянутые животные ведут диалог в духе Метерлинка на тему о голоде, о брошенном младенце и несознательности общества. Волк хочет съесть младенца. Змея укоряет волка в жестокости, суслик плачет. Ворона предсказывает близкое избавление. Псица начинает кормить младенца собственной грудью. Тогда приходит поезд. Паровоз сверкает огненными глазами. Из длинного санитарного состава выходит сестра милосердия. Она не опоздала! Младенец спасен. Волк бежит. Змея торжествует. На санитарном составе написано: «Все, как один, на помощь голодающему населению Поволжья».
Цирлих прочитал пьесу, положил листки на стол и посмотрел воспаленными глазами на слушателей.
— Ну, ребятушки, что вы на это скажете?
Поэт спрятал глаза.
— Как вам сказать, Цирлих… Пьеса как пьеса, хорошая пьеса, задумана интересно, но…
Цирлих похолодел.
— Да, Цирлих, задумана она интересно, но уж очень постановка сложная.
— Вы думаете? — спросил Цирлих, дуя в нос.
— Да, я так думаю. Помилуйте, — у вас там фигурирует целый санитарный поезд!
Цирлих умоляюще развязал у горла тесемочки.
— Так ведь он бутафорский. Так сказать, картонный. Нарисованный ведь!
— Ну, скажем, поезд — еще туда-сюда, но младенец, младенец… Разве можно выводить в пьесе трехмесячного младенца, Цирлих?
Цирлих закинул голову.
— Он пятимесячный, и потом он у меня не говорит. Роль, так сказать, без слов. Можно даже этакую куклу смастерить, бутафорскую.
— Гм! Разве что бутафорскую! Ну а волка и псицу зачем вы вывели? Кстати, почему псица? Что это такое — псица?
— Псица — это женский род от слова «пес». Славянизм.
— Ага. Ну разве что славянизм. Но кто же вам согласится играть псицу, вы об этом подумали?
— Подумал. Он загримируется. Станет на четвереньки и будет ходить. Это я как раз обдумал хорошо.
— Ну ладно, это еще туда-сюда, но ворона, ворона! Ворону-то как играть? Ведь летает она у вас, Цирлих?
Цирлих долго молчал, а потом глухо сказал:
— А у Ростана в «Шантеклере» как же? Куры участвуют. А у меня ворона. Разница ведь невелика?