— Все силы-меры, ваше высокородие… то есть, сколько стаёт силы-возможности, — отвечает Дмитрий Борисыч.
Молчание.
— А вы, господа, разве не танцуете? — спрашивает Алексей Дмитрич, поводя глазами по стене.
Именитые чины, принимая эти слова в смысле приглашения выйти из комнаты, гурьбой направляются в залу. Его высокородие несколько озадачен.
— Что ж это они? — говорит он, хмуря брови, — разве мое общество… кажется, я тово…
Дмитрий Борисыч, в совершенном отчаянье, спешит догнать беглецов.
— Ну, куда же вы, ради Христа? куда вы! — говорит он умоляющим голосом, — Михайло Трофимыч! Мечислав Станиславич! Станислав Мечиславич! хоть вы! хоть вы! ведь это скандал-с! это, можно сказать, неприличие!
Но именитые лица упорствуют. Дмитрий Борисыч вновь прибегает в обитель.
— Ваше высокородие! не соблаговолите ли в карточки?
Алексей Дмитрич затруднен.
— Я… да… я тово… но, право, я не могу придумать, с кем же ты меня… — говорит он.
— На этот счет будьте покойны, ваше высокородие! Партия — самая благородная: всё губернские-с…
— Ну да… если партия приличная… отчего же…
Один из партнеров, Михаил Трофимыч, поспешно распечатывает карты и весьма развязно подлетает к его высокородию.
— Votre Excellence![8] — говорит он, подавая карточку.
— Mais… vous parlez français?[9] — замечает его высокородие с приятным изумлением.
— Они обучались в университете, — вступается Дмитрий Борисыч, — ихняя супруга первая дама в городе-с.
— А! очень приятно! J’espère que vous me ferez l’honneur…[10] очень, очень приятно!
Между тем танцы в зале происходят обыкновенным порядком. Протоколист дворянской опеки превосходит самого себя: он танцует и прямо и поперек, потому что дам вдвое более, нежели кавалеров, и всякой хочется танцевать. Следовательно, кавалеры обязаны одну и ту же фигуру кадрили попеременно отплясывать с двумя разными дамами.
— Фу, упарился! — говорит протоколист, обтирая платком катящиеся по лбу струи пота, — Дмитрий Борисыч! хоть бы вы водочкой танцоров-то попотчевали! ведь это просто смерть-с! Этакого труда и каторжники не претерпевают!
— И ни-ни! — отвечает Дмитрий Борисыч, махая руками, — что ты! что ты! ты, пожалуй, опять по-намеднишнему налижешься! Вот уедет его высокородие — тогда хоть графин выпей… Эй, музыканты!
Музыка трогается, но танцоров урезонить не легко. Они становятся посреди залы в каре́, устроивают между собой совет и решают не танцевать, покуда не будет выполнено справедливое требование протоколиста.
— Что ж это за страм такой! хоть бы прохладительное какое-нибудь подали! — говорит протоколист.
— Не танцуй, братцы, да и баста! — подсказывает муж совета Петька Трясучкин.
— Не хотим танцевать! — раздается общий отголосок. Происходит смятение. Городничиха поспешает сообщить своему мужу, что приказные бунтуются, требуют водки, а водки, дескать, дать невозможно, потому что вот еще намеднись, у исправника, столоначальник Подгоняйчиков до того натенькался, что даже вообразил, что домой спать пришел, и стал при всех раздеваться.
Дмитрий Борисыч выбегает увещевать.
— Бога вы не боитесь, свиньи вы этакие! — говорит он, — знаете сами, какая у нас теперича особа! Нешто жалко мне водки-то, пойми ты это!.. Эй, музыканты!
— Да нет; танцевать совсем невозможно… нам что водка-с! а совсем нам танцевать невозможно-с!
— Да почему же невозможно?
— Да так-с… оченно уж труд велик-с…
— Господи! Иван Перфильич! и ты-то! голубчик! ну, ты умница! Прохладись же ты хоть раз, как следует образованному человеку! Ну, жарко тебе — выпей воды, или выдь, что ли, на улицу… а то водки! Я ведь не стою за нее, Иван Перфильич! Мне что водка! Христос с ней! Я вам всем завтра утром по два стаканчика поднесу… ей-богу! да хоть теперь-то ты воздержись… а! ну, была не была! Эй, музыканты!
На этот раз убеждения подействовали, и кадриль кой-как составилась. Из-за дверей коридора, примыкавшего к зале, выглядывали лица горничных и других зрителей лакейского звания, впереди которых, в самой уже зале, стоял камердинер его высокородия. Он держал себя, как и следует камердинеру знатной особы, весьма серьезно, с прочими лакеями не связывался и, заложив руки назад, производил глубокомысленные наблюдения над танцующим уездом.
— Ну, а что, Федя, ведь и мы веселиться умеем? — спрашивал Дмитрий Борисыч, изредка забегая к нему.
— Веселиться — отчего не веселиться! — отвечал Федор.
— Ну, а как, Федя, против ваших-то балов: наш, поди, никуда, чай, не годится?
— Да, против наших… разумеется… а впрочем, мне ваш больше нравится… проще!
— Ты, Федя, добрый! Приходи ужо, я тебе полтинничек пожертвую… а чай пил?
— Пил-с, благодарим покорно.
— Ты, братец, требуй… знаешь, без церемоний… распорядись сам, коли чего захочется… леденчиков там, икорки, балычку… тебе, братец, отказу не будет…
В начале пятой фигуры в гостиной послышался шум, вскоре затем сменившийся шушуканьем. В дверях залы показался сам его высокородие. Приближался страшный момент, момент, в который следовало делать соло пятой фигуры. Протоколист, завидев его высокородие, решительно отказался выступать вперед и хотел оставить на жертву свою даму. Произошло нечто вроде борьбы, причинившей между танцующими замешательство. Дмитрий Борисыч бросился в самый пыл сражения.
— Ну, полно же, братец, иди! — увещевал он заартачившегося протоколиста, — ведь его высокородие смотрит…
Но протоколист ни с места: и не говорит ни слова, и вперед не идет, словно ноги у него приросли к полу.
— Обробел, ваше высокородие! — восклицает Желваков, перебегая к Алексею Дмитричу, — они у нас непривычны-с… всего пугаются.
— Отчего же? — говорит Алексей Дмитрич, — я, кажется, не страшен! Нехорошо, молодой человек! Я люблю, чтоб у меня веселились… да!
И удаляется в обитель, чтоб не мешать общему веселью.
— А у меня сегодня был случай! — говорит Алексей Дмитрич, обращаясь к Михаиле Трофимычу, который, как образованный человек, следит шаг за шагом за его высокородием, — приходит ко мне Маремьянкин и докладывает, что в уезде отыскано туловище… и как странно! просто одно туловище, без головы! Imaginez-vous cela![11]
— Сс! — произносит Дмитрий Борисыч, покачивая головой.
— Но вот что в особенности меня поразило, — продолжает его высокородие, — это то, что эту голову нигде не могут найти! даже Маремьянкин! Vous savez, c’est un coquin pour ces choses-là![12]
— Cс! — произносит опять Желваков.
— Но я, однако, принял свои меры! Я сказал Маремьянкину, что знать ничего не хочу, чтоб была отыскана голова! Это меня очень-очень огорчило! Ça m’a bouleversé![13] Я, знаете, тружусь, забочусь… и вдруг такая неприятность! Головы найти не могут! Да ведь где же нибудь она спрятана, эта голова! Признаюсь, я начинаю колебаться в мнении о Маремьянкине; я думал, что он усердный, — и что ж!
Бьет одиннадцать часов; его высокородие берется за шляпу. Дмитрий Борисыч в отчаянье.
— Ваше высокородие! осчастливьте! не откажите перекусить! — умоляет он, в порыве преданности почти осмеливаясь прикасаться к руке его высокородия.
Алексей Дмитрич видимо тронут. Но вместе с тем воля его непреклонна. «У него болит голова», «он так много сегодня работал», «завтра ему надо рано выехать», и притом «этот Маремьянкин с своею головой»…
— Спасибо, господин Желваков, спасибо! — говорит его высокородие, — это ты хорошо делаешь, что стараешься соединить общество! Я буду иметь это в виду, господин Желваков!
И удаляется медленным шагом из обители.
Подсадивши как следует его высокородие в экипаж, Дмитрий Борисыч возвращается в зал и долго-долго жмет обе руки Михаиле Трофимычу.
— Благодарю! — говорит он, растроганный до слез, — благодарю! если б не вы… Эй, водки! — восклицает он совершенно неожиданно.