— Оттого, что ты глупый мальчишка, — неприятно отвечала мама. — Пришлось на таможне пошлину платить, а теперь должны в третьем классе ехать.
От мамина голоса Митеньке стало скучно, и захотелось утешиться чем-нибудь приятным.
— Мама, ведь мне седьмой год? Да? Все говорят, что седьмой?
Подошел кондуктор, спросил билеты.
Митенька смотрел со страхом и уважением на широкое лицо и на машинку, которой он прощелкивал билеты.
— Мальчику сколько лет?
Митенька обрадовался, что можно похвастать перед этой знатной особой.
— Седьмой!
— Ему пятый год! Пятый год! — испуганно затараторила мама.
Так он ей сейчас и поверит.
— Это ты, мама, братец мой, другим рассказывай. Все говорят, что седьмой, — значит, седьмой. А тебе откуда знать?
— Доплатить придется, — серьезно сказал кондуктор.
Мама что-то запищала, — ну да кондуктор, конечно, на Митенькиной стороне.
— Мама, чего же ты надулась? И смешная же ты, братец мой!
Каникулы
Только слово, что каникулы, а на самом деле у всех было дела по горло.
Лялечка целые дни занималась худением, так как с осени решила учиться декламации, а декламировать она любила все вещи чрезвычайно нежные и поэтичные: «Разбитая ваза», «Я чахну с каждым днем», «Я умерла весною», «Отчего побледнели цветы»…
— Ну как я скажу перед публикой, что я умерла, когда у меня щеки красные и трясутся?! — мучилась Лялечка и отказывалась от супа.
Младшая сестра Лялечки, гимназистка Маруська, тоже была сильно занята. Чтобы направить ее мысли на математический путь, учитель арифметики велел ей за лето решить пятьдесят задач.
И каждый день от завтрака до пятичасового чая, в самое жаркое время, когда мухи жужжат, лезут в рот и путаются в волосах, стонала Маруська над задачами, но, несмотря на все свое усердие, не смогла решить ни одной.
— Господи! Да что же это такое?! Здесь, верно, ошибка в ответе. Либо опечатка. Не может же быть, чтобы это все было неверно.
Шла за помощью к Лялечке. А Лялечка сидела злая, с поджатыми губами, и думала о пироге с налимом, который заказан к обеду, и который все будут есть, кроме нее.
— Не для меня… не для меня, — горько думала Лялечка, — Чего тебе еще? Только мешаешь сосредоточиться!
— У меня задача не выходит, — плаксиво тянула Маруська. — Видишь: молочник продал три аршина яблоков… То есть три десятка молока… Господи, ничего не понимаю! Я совсем заучилась! Я не могу летом задачи решать, у меня все в голове путается.
— Ну чего ты ревешь, как корова! — урезонивала сестру Лялечка. — Такую ерундовую задачу не можешь решить.
— Так что же мне делать?
— Очень просто. Что у тебя там, молочник? Ну, раздели молочника и отвяжись.
— Да когда он не делится! Хм!
— Ну помножь!
— Тебе легко говорить! Сама бы попробовала.
— Пошла вон и не лезь с ерундой. Раз тебе задано — значит, сама и решай. А какая же тебе польза будет, если я за тебя учиться стану?
— Скажи лучше, что не умеешь.
— Дура!
— Сама дура. Старая девка!
— Вот я папе скажу — он тебе задаст.
Последнее педагогическое средство помогало лучше всего: Маруська удалялась с громким ревом, оставляя Лялечку наедине с ее горькими думами о пироге с налимом.
— Не для меня… не для меня придет весна…
Приходила старая ключница, подпирала по-бабьи щеку и долго смотрела на Лялечку с глубоким состраданием, как на больную корову.
— И чего же это ты, желанная, не ешь-то ничего, ась? Нонеча к завтраку картофельные лепешки особливо для тебя пекла. В прошлом годе как ела-то, матушка моя, — все пальчики облизывала, а нынче и в рот не взяла! Прямо ума не приложу, чем не угодила. Коли сметаны мало положила, — скажи. Отчего же не сказать-то? Дело поправимое.
— Просто мне ничего не хочется, — тоскливо говорит Лялечка.
— Ну, погоди, милая моя, Митрий обещал раков наловить; я тебе раковый суп сварю, любимый твой. Уж этим не побрезгаешь.
— Нет, ради Бога! — всколыхнулась Лялечка. — Ради Бога, не надо ракового супа. Мне даже подумать о нем противно, даже тошнит.
— Так ведь это так, за глаза, родная ты моя. А как увидишь, — ей-Богу, слюнки потекут, верь совести.
Лялечка тихо стонет.
— Не хочу! Не хочу! Не мучьте меня! Уйдите!
Старуха испуганно качает головой и уходит на цыпочках.
Лялечка подходит к зеркалу, втягивает, сколько можно, твердые красные щеки, подымает брови и декламирует замогильным голосом:
«Отчего я и сам все бледней? и печальнее день ото дня?!»
Красные крепкие щеки прыгают и напоминают глупую дерзость, сказанную перед отъездом из города старшим братом:
— Какие, дюша мой, у вас щеки красные — плюнешь, так зашипит!
Лялечка смолкает, настроение гаснет и падает. Нос поворачивается к открытому окошку и тянет, втягивает аромат поджариваемых в кухне котлет.
Вдруг вбегает Маруська. Лицо у нее испуганно-счастливое и растерянное:
— Лялька! Лялька! У меня задача вышла! Ей-Богу! Смотри — ответ верный.
— Быть не может! — пугается Лялька.
— Смотри сама — ответ верный.
— Не может быть! Ты, верно, где-нибудь ошиблась, оттого и ответ вышел верный. Давай-ка, проверим вместе. Стали проверять.
— Это что? — спрашивает Лялечка. — Ты тут зачем делила 40 на пять? А?
— А как же? — лепечет Маруська. — Сорок человек съели по пяти яблок…
— Так ведь множить надо в таком случае! Множить, а не делить! Эх ты! Математик! Я говорила, что ответ случайно совпал. Пойди-ка, переделай.
Маруська краснеет, надувает губы и уходит, понурив голову.
— Не для меня придет весна! — шепчет Лялечка.
Из кухни дерзко и настойчиво потянуло теплым пирогом с налимом.
Без стиля
Дмитрий Петрович вышел на террасу.
Утреннее солнышко припекало ласково. Трава еще серебрилась росой.
Собачка, любезно повиливая хвостом, подошла и ткнулась носом в колено хозяина Но Дмитрию Петровичу было не до собаки.
Он нахмурил брови и думал:
— Какой сегодня день? Как его можно определить? Голубой? Розовый? Нет, не голубой и не розовый. Это пошло. Особенный человек должен особенно определять. Как никто. Как никогда.
Он оттолкнул собаку и оглядел себя.
— И как я одет! Пошло одет, в пошлый халат Нет, так жить нельзя.
Он вздохнул и озабоченно пошел в комнаты.
— Жена вернется только к первому числу. Следовательно, есть еще время пожить по-человечески.
Он прошел в спальню жены, открыл платяной шкап, подумал, порылся и снял с крюка ярко-зеленый капот.
— Годится!
Кряхтя, напялил его на себя и задумчиво полюбовался в зеркало.
— Нужно уметь жить! Ведь вот — пустяк, а в нем есть нечто.
Открыл шифоньерку жены, вытащил кольца и, сняв носки и туфли, напялил кольца на пальцы ног.
Вышло по ощущению и больно, и щекотно, а на вид очень худо.
— Красиво! — одобрил он. — Какая-то сплошная цветная мозоль. Такими ногами плясала Иродиада, прося головы Крестителя.
Достал часы с цепочкой и, обвязав цепочку вокруг головы, укрепил часы посредине лба. Часы весело затикали, и Дмитрий Петрович улыбнулся.
— В этом есть нечто!
Потом, высоко подняв голову, медленно пошел на балкон чай пить.
— Отрок! — крикнул он. — Принеси утоляющее питие.
Выскочил на зов рыжий парень, Савелка, с подносом в руках, взглянул, разом обалдел и выронил поднос.
— Принеси утоляющее питие, отрок! — повторил Дмитрий Петрович тоном Нерона, когда тот бывал в хорошем настроении.
Парень попятился к выходу и двери за собой прикрыл осторожно.
А Дмитрий Петрович сидел и думал:
— Нельзя сказать ни розовый, ни голубой день. Стыдно. Нужно сказать: лиловый!
В щелочку двери следили за ним пять глаз. Над замком — серый под рыжей бровью, повыше — карий под черной, еще повыше — черный под черной, еще выше голубой под седой бровью и совсем внизу, на аршин от пола, — светлый, совсем без всякой брови.