— Господь с вами, Анна Ивановна, но ведь это неловко! Посылать мужчине цветы!
— Ну, чем же он виноват, что он — мужчина? Вы вечно так! Он такой милый, и это прямо грешно так относиться к человеку! Стыдно! Стыдно! — кричала она на Ротова и вдруг забилась в остром припадке:
— Он вчера сказал, что на даче летом хорошо, а зимой плохо, потому что холодно. Я не могу этого больше выносить! Я сегодня же уеду!
Еле ее успокоили. Но цветы барану она все-таки послала и даже после обеда играла с ним в шахматы, а все кругом сидели и ласково улыбались. Только изредка кто-нибудь подхватывал соседа под руку, увлекал в другую комнату, и все общество вздрагивало, прислушиваясь к глухим подавленным воплям, доносившимся через запертую дверь.
Баран, видя общее исключительное к себе внимание, стал немножко зазнаваться. Подсмеивался над толстой курсисткой, игриво подталкивал Анну Ивановну и говорил с Бирбаумом и Ротовым не иначе, как презрительно прищурив глаза, и не упускал при случае лягнуть их копытом.
— Это у вас что на голове? Луна? — спрашивал он лысого Бирбаума.
Все кругом, и сам Бирбаум, делали вид, что это очень мило, весело и тонко сказано.
— Ах, только бы он не догадался! Только бы не догадался! — мучались все.
А баран лягал направо и налево и катался, как сыр в масле.
Компания бледнела, худела, чахла и таяла на глазах. Даже толстая курсистка ушила себе платье на три сантиметра.
— Я рада, что стала тоньше, — грустно говорила она, — но покупать себе стройность такою ценою слишком тяжело.
И вдруг совершенно неожиданно нарыв лопнул.
Как-то вечером, прощаясь, баран кинул вскользь:
— А я завтра утром уезжаю.
Все затрепетали, взметнулись.
— Как? Что? Куда? Быть не может!
— Не век же тут жить, — холодно ответил баран. — Пора и домой.
Пять пар глаз переглянулись с тоской и тревогой.
— Догадался!
— Неужели догадался?!
— О, ужас!
— Обиделся!
— Стыдно! Стыдно! Стыдно!
Прощались с бараном нежно и трогательно. Обещали писать и просили на память бараньи портреты. Хотели все бежать на вокзал провожать, но баран уехал рано утром, и к поезду поспел один Ротов.
— Павел Павлыч! Дорогой! Надеюсь, вы сохраните не совсем плохое воспоминание обо всей нашей маленькой компании, душой которой вы были все время, — лепетал он, стараясь расчувствоваться.
— Хе-хе, дорогой мой, — надменно прервал его баран. — Вам надо еще полечиться. Уж очень вы все какие-то чувствительные. Само собою разумеется, что я думаю обо всех вас, как об очень милых людях, но, по правде говоря, — уж вы не сердитесь, — надоели они мне все до истерики.
— Как? Что? — выпучил глаза Ротов.
— Ну, да уж вы не сердитесь. Я, конечно, не о вас, но эта Анна Ивановна с ее цветами и требованиями водить ее под ручку. Ведь это прямо не-при-лично! Это нагло! Ни малейшего женского достоинства! Эти курсистки, которые, очевидно, только о том и думают, как бы выскочить за тебя замуж… эти адвокаты с заискивающими физиономиями, словно просящими: «Поручи нам дельце! Дай заработать!». — Я, конечно, не о вас… Согласитесь сами, что это противно. Вы им только не передавайте. По-моему, нехорошо людей обижать. А? Но уж очень они мне опротивели. Виснут. Я из-за этого и уезжаю, а то бы еще пожил. Здесь недурно. В хорошую погоду, по-моему, приятно погулять. Вот в дождик — хуже. Можно промокнуть. Не правда ли? По-моему, можно. До свидания, дорогой мой, адье-с! Кланяйтесь им всем. Они, в сущности, милые люди, и все-таки я рад, что развязался. Адье-с!
Поезд давно уже отошел, а Ротов все стоял и смотрел на то место, где только что обрисовывалось в окошечке баранье лицо и откуда только что блеял на него откровенный бараний рот…
— Так за что же мы губили себя так жестоко и так глупо?!.
Жест
На улице было и темно, и мокро.
Фонари горели тускло.
Фонари такие подлые: когда человеку на душе худо, они, вместо того, чтобы подбодрить, назло начинают гореть тускло.
У Молоткова на душе было очень худо. А в кармане всего рубль.
Молотков хлюпал калошами и бранил погоду.
— Все вместе! И скверная погода, и дождь! Небось, в хорошую погоду дождь не пойдет, а вот, когда и без того мокрель, тут-то он и припустит.
Домой возвращаться не хотелось. Дома было сыро; под платяным шкапом крыса выводила свое молодое поколение и от полноты бытия пищала по ночам тонким, свирельным писком. А квартирная хозяйка сказала, что печи топить начнет только «в дектябре». А что такое «дектябрь» — кто ее знает? Хорошо еще, если октябрь, а как декабрь — тогда что?
Нет, домой возвращаться не стоило.
А кроме дома, в целом мире был еще только Петухин. Но к нему идти невозможно, потому что рубль, покоящийся в кармане Молоткова, был занят именно у Петухина.
Печальные мысли Молоткова внезапно были прерваны отрадной и живописной картиной: из дверей маленького ресторанчика швейцар выводил под руки упирающегося господина с котелком на затылке. Господин ругался громко, но бессвязно.
— Вот где жизнь кипит! — подумал Молотков, и душа его вспыхнула.
Он вспомнил далекое прошлое, кутежи, попойки.
— Вот ведь и меня когда-то выводили так же из ресторана под ручку, и лакей подталкивал сзади. Кто бы теперь этому поверил? Сколько было выпито, съедено… Турне до а ля… даже забыл, а ля что! Да! Были когда-то и мы рысаками! Согрей мне, братец, бутылочку Понте… ка… как ее там?..
Машинально поднялся он по лестнице, почувствовал, как с него снимают пальто, с удивлением посмотрел в зеркало на седенькую, мохрастую бородку и засаленный галстук жгутиком.
Но когда сел за столик, тотчас забыл про то, что увидел в зеркале, постучал по столу и молодцевато заказал чашку кофе.
— Я, может быть, уже пообедал где-нибудь почище. Да-с! А сюда зашел по дороге выпить кофе. Давненько я не бывал в ресторанах. Как-то у них теперь? Так ли все, как в наше время? Я, может быть, помещик и живу уже несколько лет в своем имении. В благоустроенном имении. У кого, братец мой, есть благо-устро-енное имение, тот не станет, братец мой, шататься по ресторанам.
Он медленно прихлебывал кофе, с интересом оглядывал публику.
Вон какие-то три господина пьют водку и что-то заказывают лакею. Лакей почиркал в книжке, побежал в буфет.
— Пет! Пет! — перехватил его Молотков и, приподняв брови, спросил таинственно:
— Что они заказали?
— Борщок-с!
— Дур-рачье! — фыркнул Молотков. — Есть не умеют! Им надо уху с расстегаями, а не борщок! Выдумали тоже — борщок!
— Виноват-с! — метнулся лакей к буфету.
Но Молотков удержал его.
— Постой, братец! Скажи им, что я им советую заказать уху. Скажи: господин Молотков советуют.
— Виноват-с… не могу-с… хорошо-с…
Лакей убежал, а Молотков долго еще сердито фыркал и повторял:
— Борщок! Дуррачье! Туда же в ресторан лезут! Ха!
За соседний столик села какая-то парочка. Заказала что-то непонятное.
Молотков снова подозвал лакея и полюбопытствовал:
— Что заказали?
— Раков по-русски.
— Раков? — Молотков сдвинул брови и серьезно обдумал.
— Раков? Это еще ничего, это можно. А сказали, чтоб в квасу варил? Этого, небось, сообразить не могут. Вот-то дурачье! Раков нужно в квасу варить. Скажи им, что это я им посоветовал. Господин Мо-лот-ков. Запомнишь? Вели повару, чтобы в квасу.
Но лакей убежал с таким видом, точно ему решительно все равно, как нужно варить раков. Молотков оглядел зал и горько усмехнулся.
— И это люди! Хлебают какой-то борщок. А что такое борщок? Кому он дорог? Кому он нужен? Живут, как слепые. Вот тот, рыжий, сидит с дамой, а сам газету читает. Хам! Пет! Челаек! Посмотри-ка, братец, какой там у вас невоспитанный сидит. С дамой, а читает. Правда, братец, нехорошо? А? А? Ведь, это же не того, нехорошо?
Он заискивающе глядел в глаза лакею, искал сочувствия. Но тот усмехнулся криво, неискренно и отошел.