Тут у нее сделалась мигрень, и она прилегла отдохнуть.
Отдохнув, стала думать снова:
— Допустим, что я поеду в аптекарский магазин. Допустим! Но почему? Почему я должна ехать именно в аптекарский магазин прежде всего?
Холодный пот выступил у нее на лбу. Она чувствовала, что выхода нет и она гибнет. Вскочила, подбежала к телефону:
— 553-54! Ради Бога, барышня, скорее, — 553-54!
— Я слушаю, — раздалось в ответ.
— Верочка! Дорогая! Со мной большое несчастье! — залепетала дрожащим голосом Людмила Александровна. — Понимаешь, большое несчастье! Мне нужно к портнихе, к корсетнице, в аптекарский магазин, за чемоданом.
— Нужно, так и поезжай! — раздался возмутительно-спокойный ответ.
— Так как же мне быть? С кого же мне начинать? Ради Бога, скажи! Тебе со стороны виднее!
— Конечно, поезжай за чемоданом! — был решительный и быстрый ответ.
— За чемоданом? — удивилась Людмила Александровна. — А почему же не в аптекарский магазин, раз он ближе всего?
— Да плюнь ты на аптекарский магазин! Мало ли что.
— Так почему же тогда не к корсетнице? Она дальше всех, тогда с того конца?..
— Да плюнь ты на корсетницу! Вот еще! Очень нужно!
— Так ведь удобнее было бы…
— А мало ли что! Плюнь, да и все тут. Поезжай за чемоданом!
— Ты думаешь? — робко переспросила Людмила Александровна.
— Ну, разумеется. Ясно, как дважды два — четыре. Поезжай за чемоданом.
Людмила Александровна вздохнула, улыбнулась и бодро стала одеваться.
— Как много значит посоветоваться с другом. В каком я была безвыходном положении! Теперь, когда я знаю, что нужно ехать за чемоданом, все для меня стало легко, просто и ясно. Великое дело — посоветоваться.
Она быстро оделась и поехала… к шляпнице.
На подоконнике
Те, кому судьба не уготовила ни Ривьер, ни Карлсбадов, ни даже Черной речки для летнего отдыха, ложатся животом на собственный подоконник и проводят время не без приятности, получая чисто летние впечатления.
Зимой ведь ни за какие деньги не услышишь, как соседняя чиновница ругает свою кухарку.
Жителям нижних этажей видно, как дворники таскают дрова из подвала, а счастливцу, живущему в шестом, порой достаточно высунуть голову, как на него тотчас капнет прямо из ласточкина гнезда, из-под крыши, а уж это, как хотите, сама природа!
Павел Павлыч Самокошкин по дачам не ездил, но досуга имел летом достаточно. Поэтому устроился на подоконнике прочно и со вкусом. Пил чай, набивал папиросы, читал газету, смотрел вниз, вверх, вправо, влево — словом, жил полной жизнью.
На одиночество пожаловаться он не мог. Всюду кругом — и сверху, и снизу, и справа, и слева — торчали головы всех сортов, полов, возрастов, положений, состояний и настроений.
Головы обеспеченные, так сказать, барские, торчали с утра до вечера.
Головы бедные торчали только по вечерам, а днем высовывались лишь на несколько минут, движкмые соображениями коммерческими, когда надо было зазвать разносчика, либо запросами высших эстетических потребностей, когда загнусит внизу шарманка «Последний нонешний денечек».
Так как голова у Павла Павлыча Самокошкина была барская, обеспеченная, то и торчала она из окна с утра до вечера.
Павел Павлыч ни в чем себе не отказывал, и, когда у него от вечного лежанья на подоконнике устали локти, он приспособил себе подушечку.
Каждое утро он прежде всего оглядывал небо, озабоченно, деловито хмуря брови, как строгий хозяин, осматривающий, все ли в порядке в его владениях.
— А нынче как будто дождик собирается. И с чего бы это?
Жена Павла Павлыча, белобрысая и равнодушная, стучала швейной машинкой и делами потуоконными не интересовалась, так что говорил он больше для собственного самоудовлетворения.
— Огурчики зеленые! — кричит внизу разносчик.
— А почем у тебя, братец, огурцы? — любопытствует Павел Павлыч.
— Восемь гривен, отборные!
— Дорого хочешь, братец. Тут намедни по шесть гривен покупали.
— Возьмите десяточка три — уступим! — предлагает разносчик.
— Мне твоих огурцов, братец, не нужно, и уступки никакой от тебя не требуется, это я только так справился о цене, потому что каждое знание человеку на пользу.
Так мирно и приятно протекало время.
Даже когда дождь шел, Павел Павлыч находил в этом свое удовольствие. Он то подбодрял, то порицал это скучнейшее из явлений природы.
— Ишь как запузыривает! Лихо! А ну еще! А ну еще! — подзадоривал он.
Или укорял:
— Да перестанешь ли ты, Господи! Ведь этак одуреть можно.
Но вот однажды пришел во двор какой-то господин с кокардой, в сопровождении пузатого человека в картузе, долго шагали по двору, размеряли веревкой, рассуждали руками, крутили головой.
На другой день пришли мужики с лопатами, стали выковыривать булыжник и землю рыть.
— И чего это они? — волновался Павел Павлыч.
На следующий день, к вечеру, все понял: во дворе стали строить новый флигель.
Теперь Павел Павлыч стал вставать пораньше. Встанет — сейчас к окну. Пересчитает, все ли мужики на месте. Потом смотрит, все ли работают, не лодырничает ли кто.
Одного мужика в зеленой рубахе невзлюбил, зачем рыжий и зачем часто курит. Хотел даже домовладельцу анонимную жалобу написать, но вспомнил, что пишут анонимные письма только низкие души, и раздумал.
Потом плотники поставили леса.
Павел Павлыч смотрел, как вбивают сваи, и при каждом ударе приговаривал:
— Тэ-эк! Тэк ее! Тэ-эк!
Когда поднимали балки, он от сочувствия так кряхтел, что чуть не надорвался.
Мало-помалу приноровил всю свою жизнь к рабочим.
Не успеют они собраться в шесть часов утра, а он уже торчит у окошка. Злой, не выспавшийся, от вчерашней потуги еще спину ломит.
Когда рабочие уходили обедать, он наскоро закусывал и успевал полчасика всхрапнуть.
Потом снова за дело.
Газеты уже не читал. Некогда.
За погодой следил тоже кое-как, из пятого в десятое.
Не до этого было.
Когда стал подходить к концу его короткий отпуск, он начал сильно тревожиться и призадумываться.
— Придется попросить докторского свидетельства о болезни, чтобы хоть немножко отсрочили. Не могу я, теперь у меня самая горячая пора — за третий этаж принялись.
Свидетельства достать не удалось, но тем не менее Павел Павлыч на службу не пошел. Некогда было. Поднимали леса на четвертый этаж. Потом тащили рельсы. С семи часов утра Павел Павлыч кряхтел у окна, так что даже жилы на лбу надулись.
Жена бросила швейную машинку и сказала, скосив глаза:
— Ты чего же это баклуши бьешь? Бездельник ты несчастный! Ведь погонят тебя со службы, так думаешь на мою шею сесть? Нет, миленький мой, мне родители шею-то не для лентяев поили-кормили ростили. Я, спины не покладая, день-деньской муку-мученскую на машинке принимаю, а ему бы только лодыря гонять да слонов слонять! У-у, бездельники!
Павел Павлыч всего мог ожидать, но только не этого.
Он весь побледнел от этой наглой несправедливости и дрожащими от гнева и скорби губами пролепетал:
— И я же еще и лентяй! И я же еще и лодырь!
Он развел руками в тоскливом недоумении, как бы обращаясь со своим горьким вопросом ко всему человечеству.
Но человечество, в лице его жены, хлопнуло дверью и застучало машинкой.
Тогда он перевел глаза на небо.
— И я же еще и лодырь?! — тихо повторил он.
Но небо молчало.
Автор
Дмитрию Щербакову
Директор Нового театра был в очень хорошем настроении. Вчера праздновали открытие сезона, говорили горячие и трогательные речи о служении искусству.
При слове «служение» директор закрывал глаза и ему казалось, что надето на нем церковное облачение и что он машет кадилом. И это приводило его в восторженное умиление.