Теперь он предавался сладким воспоминаниям и приведению в порядок счетов.
— Именно, служение… Актеру Завещанскому аванс тридцать, плотника выгнать… Служение — как высоко и красиво! Карманской — сорок два…
Вошел сторож.
— Автор хочет вас видеть.
— Автор? Какой автор? Пусть войдет.
И вошел. И вошел корявый, с бородатым носом, потому что, кроме носа и бороды, ничего в этом человеке не было, и поддерживалось это все кривыми ногами.
— Здравствуйте, добрейший!
Из-под бороды протянулись щупальцы и облепили руку директора.
— Чего вы на меня смотрите? Можно подумать, что не узнали!
Директор смутился.
— Ну, что вы, помилуйте… Как же не узнать… Э-э-э, даже очень…
— Ну, то-то! Меня, милый мой, не только Европа, — меня вся заграница знает! Недавно еще из Саратова письмо получил, что, мол, пишут, давно вас не видно, и так далее..
«Кто бы это такой мог быть? — пыжился директор. — Леонид Андреев не таков, Куприна тоже знают, Сологуба видал… Будем надеяться, что как-нибудь он сам проговорится…»
— Ну-с, так вот, добрейший, произведения мои вы, конечно, знаете?
— Н-да… ну, разумеется… с детства знаю… (Уж не Гончаров-ли? Да Гончаров как будто помер…).
— Ну-с, так вот, я был в вашем театрике, — ничего себе. Еще не все потеряно. Еще можно кое-что из него сделать.
— Да?.. Еще не все?.. — похолодел директор и подумал:
«Значит, все было скверно, а я-то думал, что хорошо! Странное дело, — газеты хвалят, билеты нарасхват, а вот настоящие-то люди как относятся. Верно, это сам покойный Островский».
— Ну-с, — продолжала борода. — Принес я вам свою пьеску. Штучка небольшая, четырехактная.
— Простите, но ведь у нас жанр миниатюры.
— Ну, вот она и пойдет у вас вместо четырех миниатюр. Называется она «Жизнь проклята», драма.
— Простите, но у нас жанр с уклоном юмористическим.
— Так вы напечатайте «драма» с четырьмя «р». «Дррррама». Вот вам и будет юмористический уклон.
— А как же насчет содержания?
— Содержания я от вас потребую рублей пятьсот в месяц…
— Виноват, я насчет содержания пьесы.
— Пьеса моя… бытовая, но с преобладанием густокомических мест. Например, в третьем акте, там один безработный юноша хочет застрелиться, но так как у него нет средств на покупку револьвера, то ему приходится повеситься. Ха-ха-ха!
— Ха-ха-ха! — рассмеялся с перепугу и директор.
— Ну-с, и еще много в том же роде. Ваши актеры сумеют это разделать; это ведь не «Дама с камелиями» — вполне в ваших силах.
«Дама с камелиями», — мелькнуло в голове у обалдевшего директора. — Почему вдруг «Дама с камелиями»? Что он, Дюма-фис, что ли? Господи, хоть бы режиссер пришел, может, он знает!?
— Ну-с, а теперь поговорим об авансе. Пятьсот рублей. Четыреста пятьдесят сейчас, а с пятьюдесятью могу обождать. Ну-с?
— Простите, но у нас таких больших авансов вообще не…
— Позвольте, дорогой мой, мне некогда терять время. Вы сами взяли от меня пьесу, я должен был подгонять ее под ваш вкус и требования, делать густокомическую и так далее. Теперь, когда подходит дело к расплате, вы поете уже другую песню, и мне, человеку, известному не только в Европе, но и за границей, приходится кланяться за свой собственный труд. Ну, что ж, я вам уступаю. Я согласен на триста.
Сконфуженный директор полез в бумажник.
— Потрудитесь расписаться, — сказал он, подавая автору книгу.
Автор обмакнул перо, написал что-то в роде «Бря» и расписался.
— Бря! — прочел про себя директор. — Господи, вразуми раба твоего Алексия. Кто же это может быть этот «Бря»? Куприн не Бря, и Арцыбашев не Бря, и… и никто не «Бря». Брямс, кажется, какой-то был, да и то, вернее, что Брамс, да и вернее всего, что помер. Все на «Бря» давно перемерли.
Автор ушел, стукнувшись обо все стулья по очереди.
И вдруг директор с отвагой отчаяния кинулся за ним.
— Виноват! Простите, ради Бога! Я только хотел спросить, как ваша фамилия… Как она произносится.
— Прямо как пишется! — с достоинством отвечал автор.
— Я в смысле ударения… Тут многие спорят и ошибаются.
— Прямо Брюквин — чего же тут спорить?
Он пошел вдоль коридора, а директор стоял растерянный и думал:
— Как литература нынче быстро шагает. Вот такой Брюквин. Вчера еще никто об его существовании не знал, а нынче, глядите-ка — по триста рублей авансу рвет. Удивительно!
Сам
Антон Петрович пил чай с малиновым вареньем, но смотрел при этом на яблочную пастилу, и в глазах его мелькало нечто мыслящее. Это нечто после третьей чашки чаю нашло свою форму, облеклось в нее и вылилось вопросом:
— Почем пастила?
— Сорок копеек фунт, — отвечала Евгения Михайловна, жена Антона Петровича. — У Васильева брала.
— Умно! — сказал Антон Петрович.
— То есть, что же это умно?
— Умно брать пастилу у Васильева — вот что умно. Ты думаешь, эта пастила сорок копеек стоит? Нет, милая моя, — пятак она стоит, а не сорок копеек. А этими тридцатью пятью копейками ты купчишке Васильеву только его магазин оплачиваешь да приказчиков, да разные там торговые права, да взятки, да всякую мелкую дрянь, до которой порядочному человеку, если только он не философ, и дела никакого быть не должно.
— Не могу понять, к чему ты клонишь. Не ешь пастилы, коли дорога.
— Логика! — горько усмехнулся Антон Петрович. — Не отказываться мы должны от потребления продукта, а продукт приноровить к нашей… гм… гм… кредитоспособности… Впрочем, ты этого все равно не поймешь! Скажу тебе короче: если я сам сделаю этот продукт, т. е. пастилу, то фунт таковой обойдется мне ровно в пять копеек.
— Ну и делай сам!
— И сделаю. Раз тебе некогда заняться делом, то уж, видно, придется мне самому. Есть у тебя поваренная книга?
— Нету.
— Ну, еще бы! Где же нам! Нам нужно Мопассана читать, а семья пусть с голоду пухнет. Пошли Феню к тетушке. Дай ей на извозчика, — мне ждать некогда. Пусть привезет книгу.
Через час Антон Петрович перелистывал поваренную книгу.
— Гм… маринад… маринад… Яблочные сухари. Это еще что за штука? Заготовка впрок, вот умеют же люди! Яблочный цукат на другой манер… Не всем же охота оплачивать прихоти купца Васильева! Пастила яблочная, ага! Пастила яблочная. Вот сейчас мы ее, матушку, посмотрим. Ошпарить два десятка яблок, гм… цедры лимонной… два фунта сахару… белков… Феня, сходи в лавку. Принесешь два десятка лучших яблок, сахару, яиц и этой, как ее, цедры. Живо! Мне не разорваться!
К обеду пришла замужняя дочка. Очень удивилась, увидя отца в переднике.
— Что с вами, папочка? Больны?
— Иди в кабинет, поможешь цедру драть. У нас ведь, если человек делом занимается, так он в глазах общества либо больной, либо сумасшедший.
Под вечер пришел сослуживец. Антон Петрович выглянул на минутку, весь красный, взъерошенный.
— Недосуг, дорогой мой. У меня яблоки перепарятся.
Гость посидел пять минут и ушел с таким видом, будто торопился как можно скорее кому-то что-то рассказать.
К вечернему чаю Антон Петрович не вышел. Он сбивал белки.
В девять часов вечера выглянул на минутку, осунувшийся, с блуждающими глазами, и сказал, что выгнал кухарку.
— Эта дура не имеет ни малейшего понятия о белках! Словом, я или она? Выбирай!
Через полчаса выглянул еще и сказал, что завтра же съедет с квартиры. Этот болван, хозяин, сдает квартиру с плитой вместо русской печки. Порядочному человеку пастилы попарить негде. Свинство!
В одиннадцать часов вылез озабоченный и попросил чего-нибудь плотного.
— Какого-нибудь этакого канифасу, что ли. Мне отцеживать надо.
Канифасу никакого не нашли, и Антон Петрович пожертвовал новую фрачную жилетку.
В полночь пошел прилечь на полчасика. Измаялся. Но вздремнуть не смог. Мысли замучили. Лежал и считал: