Выбрать главу

— Яблок вышло фунта три, да сахару два, итого — пять. Белки считать нельзя — они воздушные. За яблоки заплачено рубль шестьдесят, за сахар — двадцать шесть, итого — рубль восемьдесят шесть. Извозчик к тетушке, туда и обратно, — шесть гривен. Два рубля сорок шесть. Два рубля сорок шесть разделить на пять — сорок девять копеек и одна пятая. Ну, к черту одну пятую. Сорок девять копеек — фунт чудеснейшей яблочной пастилы. Всего на девять копеек дороже лавочной мерзости. И притом сознание полной своей независимости. Чуть захотел яблочной пастилы, — взял да и сделал. Хоть в два часа ночи. И посылать никуда не надо. Взял да и сделал.

На рассвете Евгения Михайловна вдруг проснулась как от толчка.

Перед ней стоял Антон Петрович с каким-то коричневым комочком на блюдечке в одной руке и с ножом — в другой.

Антон Петрович улыбался жалко и растерянно, как нищий, которого упрекнули его рубищем.

— Вот, Женя, вот!

Он дрожащей рукой протягивал ей комочек.

— Вот, Женя, вот.

Евгения Михайловна вся задрожала.

— Кого ты там убил, несчастный?

— Па-пастила! — пролепетал он. — Ты все-таки попробуй. Только ее никак нельзя разрезать, не поддается… Если тебе не противно — лизни ее… Сделай милость, лизни! Женя, дорогая! Стоит всего сорок девять копеек и одна пятая. К черту одну пятую… Всего сорок девять копеек, и все свежее… И главное — независимость… Захотел — взял да и сделал.

Он сел на кровать, вытер лоб и повторил с безнадежным отчаянием:

— Когда угодно. Хоть ночью… Взял, да и сделал!..

Амалия

Госпожа Амалия Штрумф обладает сорокапятилетним возрастом, шестипудовым весом и небольшим поместьем в окрестностях Берлина.

В санаторию она приехала, чтобы утереть нос всем своим соседям. Пусть поймут, что она — птица важная. Может ездить за триста километров. Но первые же дни лечения потрясли всю душу Амалии до основания: доктор запретил ей кофе со сливками и кухены[2].

Амалия покорилась, но душа ее стонала. Утром, проходя мимо булочной, Амалия приостанавливалась, смотрела на печенья, торты и пирожные и шептала их названия шепотом тихим, глубоким и страстным, как шепчут влюбленные женщины имя своего любовника:

— Занфткухен!.. Шмандкухен!.. Беренкухен… Цвибак… Цвибак… Цвибак…[3]

С трудом отрывалась она от окна и шла, качаясь, с полузакрытыми, опьяненными глазами.

Шла в санаторию, тупо жевала салат с лимонным соком и молчала весь день. Молчала потому, что о чем же можно говорить, когда душа плачет, и стонет, и шепчет:

— Цвибак… Цвибак… Цвибак!..

А ночью, когда сон (сон — счастье несчастных!) смежал ее посоловевшие очи, она видела себя в своей собственной столовой, и в одной руке у нее была чашка кофе, а в другой — кусок торта с битыми сливками. А кругом сидят соседи с благоговейными лицами и с начисто утертыми носами.

От постоянного тихого, заглушённого страдания Амалия сделалась сантиментальной, и однажды вечером, когда в зале санатории молоденькая венка спела модный романс:

«Du kannst sie wohl verlassen, Vergessen kannst du sie nicht»[4]

Амалия опустила голову и тихо заплакала.

Да! Конечно, она могла отказаться и от занфткухена, и от шмандкухена, и от цвибака. Да! Отказаться, но не забыть. Забыть — никогда!

Но вот наступил перелом.

Отрешенная от земных радостей, Амалия стала искать удовлетворения в области тонких душевных переживаний. Она стала интересоваться чужими флиртами, чужими романами, чужими цветами, чужими письмами и чужими скандалами.

Вот идет по улице дама.

Амалия приостанавливается и смотрит, куда она идет.

— Эге!

С другой стороны улицы идет господин. Ну, конечно, он сейчас встретится с дамой. О, ужас! Ужас! Какие нравы! Она, наверное, замужняя. Бедные ее дети!

Но что это! Господин не подошел к даме и даже не поклонился. Странно. Неужели они незнакомы? Ну, нет! Амалию не так легко провести. Она отлично понимает, что это только притворство. Это все делается, чтобы отвести глаза! Несчастные дети — такая мать!

Амалия спешит к своей единомышленнице, к фрау Нерзальц из Франкфурта, почтенной и честной женщине, томящейся по жареной колбасе с капустой.

— Вы слышали, фрау Нерзальц, какой ужас! Та дама, что носит красную шляпу… О, я даже не могу сказать. Бедный муж! Несчастные дети.

— Ну, как так не можете сказать? Вы все-таки скажите.

— О, нет, я не могу. Но вы, вероятно, уже сами догадываетесь?

Но фрау Нерзальц трудно оторвать свое воображение от жареной колбасы, и она настаивает:

— А все-таки, скажите!

Тогда Амалия наклоняется к ее уху и шепчет:

— Она и тот длинный господин делают вид, что даже незнакомы. А? Каково!

Фрау Нерзальц забывает и колбасу, и капусту.

— А сами, значит, уже… ай-ай-ай! Ну, как это можно держать их в санатории, где живут честные женщины.

— Ужасно! Я сегодня подумала: вдруг бы здесь была моя дочь и увидела такую сцену; он идет, она идет — и не кланяются. Что бы могло подумать невинное дитя? Ужас!

В коридоре своего пансиона как-то утром Амалия встретила новую жиличку, молодую веселую даму. Дама шла, постукивая каблуками, и напевала что-то, прижимая к лицу большой букет красной гвоздики.

Все это Амалии не понравилось и показалось подозрительным. Зачем стучит, зачем поет и зачем букет?

Жиличка оказалась соседкой по комнате.

И это было обидно.

— Туда же, поселилась рядом! Хороши порядки! Каждый может приехать и поселиться!

Вечером Амалии послышалось, будто соседка с кем-то разговаривает. Приложила ухо к стене — тихо.

— Ну, конечно, они говорят шепотом. Разве можно такие вещи вслух говорить — самим стыдно себя слушать. Несчастные дети — такая мать!

Уходя ужинать, Амалия сказала горничной:

— Напрасно вы подобных дам к себе пускаете…

— А что? — удивилась та.

— Да вот увидите.

Амалия была загадочна и зловеща. Ночью, проснувшись, вдруг услышала она шорох в соседней комнате.

— Ага! Началось! Подождите, голубчики. Я вам покажу, как разводить романы в честном доме.

Она долго прислушивалась. Наконец, решилась: вышла на цыпочках в коридор и приложила ухо к соседкиной двери. Было тихо. Долго было тихо. Но вдруг раздался спокойный, густой и мерный храп. Это был мужской храп. В этом Амалия ошибиться не могла. Так храпел ее покойный отец, так храпел ее муж и так будет храпеть ее сын. В этом ошибиться нельзя.

Женский храп бестолковый, неровный, короткий, сконфуженный.

А за дверью храпел мужчина, и вдобавок с полным сознанием своих на то прав.

Амалия застыла и ждала. Она дождется его пробуждения и увидит, как он, испуганно озираясь, проскользнет на крыльцо. Хо-хо! Красивая история. Не придется больше этой бесстыднице петь песни и засовывать нос в гвоздику. Хорошенький скандальчик устроит завтра Амалия на всю санаторию.

А бас за дверью все храпел да храпел. А Амалия все ждала да ждала.

У нее застыли ноги, и голова кружилась от усталости. Но она не сдавалась.

Часы пробили половину шестого. Через час все начнут вставать — значит, каждую минуту «он» должен выскочить. Уходить нельзя. Усталый взор ее опустился, и вдруг она вздрогнула: у самых дверей соседней комнаты стояли выставленные для чистки мужские сапоги. Толстые американские мужские сапоги.

— Зачем же было так долго ждать!

Она схватила сапоги, как тигр свою добычу, и кинулась к себе в комнату. Заснула, улыбаясь.

— Попробуй-ка теперь выпустить своего красавца! Без сапог. Ха-ха.

В семь часов утра сердитый мужской голос разбудил ее. Какой-то немец громко ругался в коридоре, и в ответ так же громко визжала горничная.

Амалия позвонила и вдруг вспомнила о своей радости.

— Это что? — спросила она вошедшую горничную, указывая на сапоги. — А? Это как называется?

вернуться

2

пироги (от нем. kuchen).

вернуться

3

Нежный пирог!.. Пирог со сливками!.. Ягодный пирог… Сухарный пирог… (Нем. Sanftkuchen; Schmantkuchen; Beerenkuchen; Zwieback).

вернуться

4

Ты можешь ее покинуть, забыть ты ее не можешь (нем.)