— Ты убьешь меня! — вскрикнула Арвидова.
Тяпка, маленькая, всклоченная, нелепая, как обезумевшая от ужаса коричневая шерстяная рукавица, бросилась с громким отчаянным визгом на Затаканова, подпрыгнула, упала и вдруг вцепилась крошечными своими зубками в башмак актера.
Вошедший в роль Затаканов не прервал своей реплики и только лягнул ногой.
Собачка отлетела далеко и, стукнувшись мордой о край суфлерской будки, пролежала несколько мгновений ошеломленная. Поднялась медленно, постояла, опустив голову.
Между тем Арвидова уже поднялась во весь рост и, упав в объятия актера Затаканова, вопила:
— Так ты меня любишь, Жозеф! О счастье! Ты любишь!
И она обнимала Затаканова и целовала его мимо уха, прямо в воздух, и смеялась не удававшимся ей счастливым смехом.
Тяпка на минутку оторопела и вдруг поняла и, тихо взвизгнув, кинулась к обнимающейся парочке. Она, видимо, отшибла бок, потому что хромала обеими левыми лапами, но тем не менее прыгала вокруг и лаяла коротким счастливым лаем и так сильно виляла хвостом, что даже все тело у нее вихлялось из стороны в сторону.
Своим безумным энтузиазмом, своей восторженной, бьющей через край радостью она дала все, чего не хватало главной героине, и так как участвовала в картине сама, то общее впечатление получилось то, какого требовал режиссер.
— Ничего, — сказал он автору. — Можно не отнимать роли у Арвидовой, она с ней, пожалуй, справится. Последнюю сценку она провела даже с огоньком. Удивляюсь, но должен признать, что она может иногда сыграть с душой.
Арвидова пообедала в ресторане с поручиком Барским.
Тяпка оставалась дома, прыгала на подоконник, слушала, шевеля ушами, шумы и шорохи, обнюхивала порог и визжала.
Вернувшись, Арвидова бросила Тяпке шоколадинку, которую Тяпка взяла из вежливости и потихоньку засунула под диван — она не ела шоколада.
Арвидова легла отдохнуть до спектакля и быстро заснула.
Тупое лицо ее с приоткрытым ртом, казалось, внимательно прислушивалось и удивлялось собственному храпу.
На ковре у дивана свернулась колечком Тяпка.
Она долго укладывалась, кружилась на месте — у нее болел бок. Потом уснула и вздрагивала во сне и тихо, сдавленно лаяла одним горлом, переживая снова и вечно все муки любви, нечеловеческой, преданной, робкой и самозабвенной.
Зверь
[текст отсутствует]
Лесная идиллия
Вдали на городской колокольне звякнул четыре раза медный звук, приостановился и загудел медленно ещё шесть раз.
Это значило, что истекли все четыре четверти часа и наступило ровно шесть.
В лесу, на маленькой круглой полянке диаметром в три шага, идут вечерние приготовления.
Что-то копошится и шелестит между корнями старой липы. Быстро шмыгнула вверх пушисто — яркая, красноватая метёлка, притихла на высокой ветке, повернулась, блеснули две внимательные пуговки, и снова взметнулась метёлка вверх и исчезла.
Вдруг зашуршала верхушка сосны, и какая-то птица прокричала хриплым озабоченным голосом три раза одну и ту же фразу. Начала в четвёртый раз, сбилась, сконфузилась и замолчала.
Но это не я виновата, что она сбилась. Я не могла испугать её. Я лежу совсем тихо и не шевелюсь уже давно, так давно, что даже перестала чувствовать боль от шершавой коры соснового корня, на который опираюсь плечом.
Многие здесь уже привыкли ко мне: маленький червячок — землемер, грациозно взвиваясь и снова опускаясь, мерит своим зелёным телом длину моей руки. Два рыжих муравья, похожих на бретонских крестьянок, в сборчатых юбках с перетянутыми талиями, задумались над бахромой моего пояса, ждут, чтобы указал им мудрый инстинкт, как приспособить эту хитрую штуку на муравьиную пользу и славу.
Я не шевелюсь, не хочу мешать. Поднимаю глаза, вижу растрескавшуюся кору, одноцветную издали и всю пёструю, всю в чешуйках, в пушинках, в шелушинках, если смотреть на неё вот так, прижавшись к ней щекой.
В одной из трещин живёт какая — то зелёная точка, дышит — не дышит, чуть шевелится, видно, что только о том и думает, как бы не умереть, как бы сохранить подольше свою такую важную, такую значительную, такую необходимую для всего мироздания жизнь.
Мне делается страшно за неё, я опускаю глаза.
Внизу, у самых корней, деловой сознательной походкой идёт жук. У него, наверное, серьёзное дело. На спине у жука лежит соломинка.
Знает он об этом или нет? Несёт он её к себе домой или она случайно прилипла ему к спине, и он понять не может, отчего ему целый день поясницу ломит?
Я решаюсь. Тихонько протягиваю руку, снимаю соломинку. Жук мгновенно подвёртывает ноги и притворяется мёртвым. Я, чтобы успокоить его, тоже притворяюсь мёртвой.
Когда жук убеждается, что надул меня, он снова отправляется по своим делам, серьёзный и озабоченный.
Червячок-землемер дополз до моего локтя, призадумался, взвился гибким зелёным тельцем и пополз назад. Видно, сбился со счёта и решил сделать поверку.
Четыре… пять… семь… — помогаю я ему, — Перемерим, запишем, будем знать, сколько в земле места приготовить. Нужно, чтобы на всех хватило… десять… одиннадцать…
Шевельнулось что-то между стволами, там, где начинаются первые ветки. Что-то прыгнуло яркое и радостное. Это там, за лесом, зажгло солнце свой алый фонарик и отбросило прожектором живой дымящийся столб.
Загорелись сухим огнём красностволые сосны, закружевились прозрачно кусты.
И вдруг с лёгким шорохом вбежал на полянку зверёк.
У него была острая звериная мордочка и острые звериные ушки, но глаза, суетливые и печальные, были не лесные и не звериные.
Зверёк повернулся боком, поднял ушки, прислушался. Робко дрожала приподнятая передняя лапка, а на спине дрожал привязанный к шее нелепый лиловый бант.
Послышался шорох и треск тяжелых шагов. За зверьком шли большие звери, дышали громко и вышли на полянку.
Их было два.
Впереди — покрупнее, похожий на большого кота, в сером костюме и клетчатых штанах. Позади — нечто вроде пуделя в юбке, пелерине, шляпке с кукушечьим пером и корзиночкой у локтя.
Звери остановились, посопели носами на сосны, на липы, на дымно-розовый огонь солнца, и первый из них сказал на человеческом немецком языке:
— Здесь.
Разостлали платок, сели.
Маленький зверёк с лиловым бантом забегал кругом, заюлил, залебезил и сказал большим зверям и глазами, и боками, и ушами, и хвостом, что он весь на их стороне, что не переманит его к себе ни дымный огонь, ни зелёный цвет, ни то, что шелестит наверху, ни то, что шуршит внизу. Ни до чего ему дела нет. Всё — дрянь, мелочь и ерунда, — вам служу и вам удивляюсь.
Пуделиха поставила на землю корзинку.
Три муравья сейчас же принялись изучать это новое явление природы, обнюхивали, обсуждали, как быть.
Пуделиха зашуршала бумагой, вытащила бутерброды с ветчиной, один дала коту, другой сунула себе в рот.
У обоих глаза сделались сразу удивленно-круглые. Закатный алый огонь осветил сетчатые красные жилки их тупо блестящих зрачков, а маленький зверёк с лиловым бантом задрожал всей грудью от сдержанного жадного визга.
— Молчи! — сказала пуделиха, — Сначала мы будем кушать, а потом и тебе дадим полопать.
Они жевали долго, уставив глаза в одну точку, чавкали громко и строго, так что вернувшийся с деловой прогулки жук на всякий случай притворился на минутку мёртвым.
Они жевали и молчали, и всё замерло кругом, даже розовые пылинки в дымном солнечном столбе чуть дрожали, не кружась и не взвиваясь. Всё застыло, и только торжественно и властно два жирных рта свершали жертвоприношение.
Картина была мистически-жуткая. Я видела, как тонкая, стеблистая травинка с пухом на маковке задрожала робко и поникла.
— Смилуйтесь над нами!
Я закрыла глаза…
— Ну-с, а теперь ты будешь лопать, потому что мы уже покушали.
Пуделиха вынула плошечку и налила из бутылки жиденького молока.