Машина крутилась по горе, как на территории Дома творчества писателей в Ялте. Все шире распахивалась с каждым поворотом даль Лигурийского моря. Оно было пустынно — ни одного кораблика. Ноябрь — самое несезонное время на Лазурном берегу. Именно поэтому кладбищенский сторож — в черной форме с погончиками, кокардой — нам обрадовался. Ему скучно было сидеть и бездельничать в красивой кладбищенской конторе у ворот.
Шофер извлек из багажника большой букет красных роз. Мы с попутчиком покраснели, как эти розы, и я торопливо увел глаза в сторону, потому что «…и плакали зарницы его любви…» продолжали бушевать во мне.
Возник вопрос — кому букет нести. Дама к Герцену не имела отношения и купила букет на скромные партийные деньги. Руководитель шарахнулся от букета, как коза от паровоза. Шофер сунул букет мне, я закусил губы и сунул его переводчице, прошипев: «Не возьмешь — брошу!» Переводчица вздрогнула от испуга, но прижала розы к груди.
И мы отправились.
Аристократическое, уже закрытое кладбище. Слухи о том, что его собираются сровнять с землей, — ерунда. Кладбище представляет выставку мраморных надгробий — скульптур, барельефов и плит. Каждое надгробие, как на всех аристократических кладбищах, соперничает с соседними. Между могилами не просунешь карандаша.
Наш великий земляк отлит из бронзы в полный рост. Он в сюртуке, руки на груди, голова опущена вниз, и потому большой лоб кажется еще величественнее. Он стоит на кубическом постаменте высотой метра в полтора-два. Плечи и голова позеленели благородной малахитовой зеленью, которой покрывается бронза на всех широтах. Выражение лица угрюмое, спокойное, живое, пожалуй, надменное.
Метрах в пятнадцати к северо-западу растет высокая пальма. Она еще молода и стройна.
У постамента деревянная, простая ваза. В вазе было несколько красных гвоздик, только немного привядших.
Сторож сказал, что кто-то часто приносит сюда цветы.
И нервный смех уступил во мне торжественной спокойности.
Особенно поразило: «Москва 1812».
Мальчик Пушкин бежит за войсками, уходящими на Бонапарта.
Сторож сказал, что является потомственным хранителем кладбища и что его дед погребал Герцена. Вероятно, сторож говорит это у всех могил, когда надо заменяя деда отцом или прадедом, но все равно получилось впечатляюще.
Дама поправляла розы в вазе.
Было очень тихо.
Среди беломраморных надгробий фигура Герцена казалась особенно тяжелой, темной и массивной.
Только кипарисы были еще так темны, и неподвижны, и тяжелы. Кипарисы росли за каменной стеной. А за кипарисами виднелось море.
Мы помолчали.
Потом сторож рассказал, что немцы шарили в период оккупации по кладбищам, снимали на переплавку бронзовые памятники.
Французы скрыли Герцена от немцев. Вообще, бронзовые памятники здесь только у русских…
Когда мы уезжали, то хотели дать сторожу денег — он долго водил нас по уступам и аллеям пантеона. Сторож отказался от денег. Тогда я дал ему памятный рубль «XX лет Победы».
Он схватил рубль и побежал хвастаться им перед коллегами. Он был рад.
Если у причала Соловецких островов висит ржавый плакат: «За отпуск собак в лес — штраф», то у дверей Океанографического музея в Монако существует элегантное объявление: «Собак в музей не пропускают!»
Смешно еще было, что переводчица обмолвилась от усталости, сказала: «не принимают».
Но все-таки в Монако собакам живется спокойнее, чем в Ленинграде, например. Длинные потеки от тех мест, где собаки делают свои маленькие делишки, пересекают узкие улицы гористого Монте-Карло. И дворники относятся к этому без всякой ненависти, а полицейские, если они там есть, и ухом не ведут…
Капитан Кусто написал о рыбе групере по кличке Улисс: «Эта рыба стоит того, чтобы ради встречи с ней объехать всю вселенную».
И здесь капитан сомкнул ряды с лесным человеком Генри Торо.
Крестьянские ребятишки любили свою буренку тысячи лет, хотя в конце концов и съедали ее.
Мы тысячи лет ели коров, лошадей, овец.
Но даже у самого хорошего профессионала на бойне сохраняется любовь к животным.
Рыбы всегда жили в чужом нам мире, мы не встречались с ними, мы не слышали, как они там мычали или блеяли в разговорах друг с другом, мы не почесывали маленьких рыб, как почесывали за ухом теленка. И потому в нас не могла возникнуть любовь к ним — холодным и скользким. И потому сегодня мы косим рыбьи косяки тралами, как косим тростник, то есть не испытываем при этом никаких жалостных эмоций.