Выбрать главу

Больничная, больная тишина заползла в палату. И только стекла окон чуть вздрагивали от дальнего гула.

— Колонна тракторов идет. Или бульдозеры, — сказал Алафеев.

— Нет. Танки, — объяснил Ниточкин. — Ночная репетиция парада. Я этих парадов три штуки оттопал.

Алафеев вдруг застонал.

— Может, сестричку вызвонить, морфию даст? — спросил Ниточкин.

— Не надо, — сказал Алафеев, пересиливая боль, — меня, знаешь, иногда люди боялись. Я в себе злобу учился разжигать, чтобы людей не жалеть. Кому от жалости легче?

— От жалости хуже, — согласился Ниточкин.

— От злобы тоже хреновина выходит… Был у меня друг-приятель, довел я его до точки. Тогда Степа мне ножик в сердечную мышцу сунул и срок получил… Ну деньги я ему переводил, две посылки справил… Только он из смирного в бешеного превратился. Веришь не веришь, а его даже урки до поноса боялись… И он еще год за безобразное поведение прихватил…

Алафеев засмеялся, чиркнул спичку, прикурил папиросу. Желтый огонек спички высветил его лицо.

— Ты на Челкаша похож, — сказал Ниточкин. — Читал про такого?

— Нет, не помню. Ну и хорошо все это? Если был человек тихий, а потом его даже урки боялись?

— Я больше всего тюрьмы боюсь, — сказал Ниточкин. — С самого детства. Мания преследования.

— А может, и хорошо, — раздумывая, отвечая сам себе, сказал Алафеев. — Он теперь независимым человеком стал, жениться собирается… Или вот. Была у меня продавщица одна. Майка, Вокзалихой прозвали. Любила меня, жареную печенку в больницу носила. Я ее, нормальное дело, бросил, уехал. Так она от проезжего шоферюги дочку родила и Василисой назвала — в мою честь. Вот как бабы любить могут. Меня всегда любили. А тебя?

— Черт знает… Не очень.

— Они больше тех любят, кто меньше треплется и рукам полную волю дает, — сказал Алафеев.

— Наверное, ты прав, — согласился Ниточкин. — Давай, Вася, спать.

— Подожди, не спи! — быстро сказал Алафеев. — Я тебя обидеть не хочу… Я бы к тебе матросом нанялся, кабы отсюда своими ногами выйти мог… На море работа красивая, а? Я, Петя, серую работу исполнять не могу, я всю жизнь красивую искал… А теперь все одно — аут. Не хочет больше Василий Алафеев свет коптить…

— В море бывает разное, — сказал Ниточкин. Он почувствовал у соседа страх остаться одному в ночи. — Грязи и там хватает. Кому-то ее разгребать надо.

— Вот-вот, — сказал Алафеев и скрипнул зубами. — А я все одно только красивую работу признаю.

— Ну и молодец. Не докуривай, кинь мне: новую прикуривать неохота, — попросил Ниточкин.

— Лови, моряк! — весело сказал Алафеев и выстрелил окурок Ниточкину.

Окурок упал на пол между коек. Ниточкин хорошо видел тлеющий огонек, но дотянуться к нему не мог. Левой рукой он попробовал отодвинуть свою койку от стены и застонал от боли.

— Чего ты? — поинтересовался из темноты Добывальщиков.

— До папиросы не дотянуться, — объяснил Алафеев. — Обожди, Петя, я костылем перепихну.

— Сестру позовите, ребята, — сказал, проснувшись, старик. — Пожар устроите.

Алафеев взял костыль и пытался достать окурок, но тоже не смог.

— Собачка лаяла на дядю-фрайера, — сказал он вполголоса, засмеялся и что-то отцепил над собой, освобождая свое растянутое противовесами тело для большего движения. Потом он нагнулся с койки и перепихнул окурок Ниточкину.

— Зря ты, — сказал Ниточкин, разглядев в полутьме Алафеева. — Свернешь себе что-нибудь.

Алафеев не ответил и захрипел.

— Эй, ты чего? — спросил Добывальщиков. — Васька!

Тот опять не ответил. И Ниточкин увидел, что тело Алафеева сползает с койки.

— Сестра! — заорал Ниточкин.

Все они загалдели, задубасили в звонки кулаками.

Через минуту палата была полна людей в белом. И по сдерживаемой торопливости этих людей ясно было, что происходит нечто необратимое, нечто скрываемое ими. После нескольких уколов Алафеев пришел в себя. Вкатили носилки и переложили его на них.

— Прощайте, ребята, — сказал Алафеев.

— Ты упрись! Упрись, парень! — тонким голосом крикнул Михаил Иваныч. — Не поддавайся, парень! — И заплакал.

— Упрись! — заорал и Ниточкин, хотя чувствовал, что когда люди так говорят: «Прощай, ребята!» — им уже не упереться.

— Поехали! — скомандовал Алафеев. Он знал, что никогда не вернется к красивой работе. И рядом с этим вся боль в его искалеченном теле, все человеческие связи не значили ничего. Знакомое состояние покоя, смирения и удовлетворения входило в него. Ему почудилась вдали родная деревня, она все удалялась и удалялась. Потом он услышал треск слабого моторчика и понял, что сидит в корме катера, напротив младший братан Федька, а между ними бидоны. В бидонах отражается небо, вода и синий кушак берегов. Кепка на Федьке козырьком назад, самокрутка зажата в горсти, отцовская шинель накинута на плечи, один рукав вывалился за борт и волочится по воде.