Выбрать главу

Сломленный горем, он вцепился в край стола. Бессвязные, обрывочные мысли проносились в мозгу: «Гм, конечно же мне следовало... мне надо было настоять на прямом переливании крови... а вдруг бы это помогло... прямо из моих вен... кровь должна переливаться...»

— Кровь должна переливаться, — повторил он несколько раз машинально вслух. И тут же вздрогнул, настигнутый врасплох внезапной мыслью. «Господи, но как же я мог оставить мое родное дитя — одно, ночью, под этим холодным, промозглым,

нескончаемым дождем», — чуть не закричал он, но лишь едва слышный хрип вырвался из его горла...

«Розы... Букет алых роз — было ее последним желанием, — пронзило его новое воспоминание, — но теперь-то, теперь я приду не с пустыми руками, я могу купить, по крайней мере, букетик роз, ведь я же выиграл в шахматы целую марку...» И он, не переставая рыться в карманах, забыв про шляпу, бросился в темноту, словно опасаясь, что обманчивый, блуждающий огонек, так внезапно вспыхнувший у него в мозгу, снова погаснет...

На следующее утро его нашли на могиле дочери. Мертвым его нашли... Руки были глубоко, по локоть, зарыты в могильную насыпь. Он вскрыл на запястьях вены, и его кровь перелилась к той, что спала там, внизу.

Когда тело перевернули на спину, свидетели вздрогнули в каком-то мистическом ужасе: абсолютно белое, алебастровое лицо Хиоба Пауперзума светилось таким гордым умиротворением, нарушить которое было уже не по силам никакой самой светлой надежде.

Свидетельство И. Г. Оберайта о хронофагах

Мой дед обрел вечный покой на кладбище в Рункеле, маленьком, Богом забытом городишке. Время и непогода сделали свое дело: на заросшей зеленым мхом могильной плите уже невозможно разобрать ни имени покойного, ни дат жизни и смерти — от них на поверхности камня осталась лишь легкая рябь, — но чуть ниже горят свежим золотом, как будто высеченные только вчера, четыре расположенные крестом буквы:

«Vivo», как объяснили мне, тогда еще совсем маленькому мальчику, означает «Живу», и с тех пор это слово столь глубоко запечатлелось в моей душе, как если бы покойник сам воззвал ко мне из бездны земной.

«Vivo» — живу — что за странная эпитафия, скорее напоминающая гордый девиз!

Еще и сегодня эхом звучит она во мне; стоит только закрыть глаза, и я снова, как будто не было этих долгих лет, стою пред могильной плитой... И кажется мне, вижу моего деда, которого никогда в жизни не видел, лежащего там, внизу, со сложенными на груди руками и широко открытыми, неподвижными глазами — ясными и прозрачными, как стекло. Да, так лежать может лишь тот, кто и в царстве тлена остался нетленным и теперь тихо и терпеливо ожидает воскресения.

Я много путешествовал, однако в каких бы городах мне ни довелось побывать, ноги сами приводили меня на местное кладбище, и я подолгу бродил в тенистых аллеях, стараясь не пропустить ни одного надгробья, но лишь дважды попалось мне на глаза это «Vivo» — в Данциге и Нюрнберге. В обоих случаях рука времени стерла имена, но девиз (или эпитафия?), и там и там, горел ярко и победно, как будто сама жизнь дышала в этих четырех золотых буквах.

В нашей семье издавна считалось, и никто, в том числе и я, в этом не сомневался, что дед не оставил после смерти ни строчки, написанной его рукой, тем сильнее было радостное возбуждение, охватившее меня, когда не так давно, осматривая письменный стол, кстати сказать, чрезвычайно древнюю вещь, передававшуюся по наследству из поколения в поколение, я наткнулся в потайном отделении на папку с записями, почерк которых мог быть только почерком деда.

На обложке можно было прочесть следующую странную надпись: «Токмо отринув всякую надежду и всякое ожидание, смертный попрает смерть». И тут же вспыхнуло во мне слово «Vivo»: его лучезарный ореол сопровождал меня всю мою жизнь, и если он иногда скрывался во мгле, то лишь ненадолго — во сне ли, наяву, но всегда без всякой внешней причины сияющий нимб возвращался ко мне воскресшим и обновленным... И если меня раньше и посещали какие-либо сомнения: а вдруг четыре золотые буквы на могильной плите чистая случайность — ну, может быть, священнику ни с того ни с сего захотелось, чтобы именно такую необычную эпитафию высекли на надгробье, — то теперь, когда я прочел надпись на обложке папки, всякие колебания отпали сами собой и мне стало очевидно, что это четвертованное слово имеет куда более глубокое значение, чем это кажется на первый взгляд, возможно даже, в нем одном для моего деда заключался смысл жизни.