И каждая прочитанная страница из доставшихся мне по наследству бумаг только подтверждала эту мою уверенность.
Не стану утомлять читателя пересказом записей, носивших
явно частный, повседневный характер — слишком уж много было их в дневниках моего скрытного предка, не склонного выставлять напоказ свою душевную жизнь, — думаю, будет достаточно, если я приведу здесь лишь то, что повлекло за собой мое знакомство с Иоганном Германом Оберайтом.
Как явствовало из документов, мой дед принадлежал к тайному обществу «Филадельфийских братьев» — орден, корни которого, уходя в глубь веков, прослеживаются вплоть до Египта; в числе его основателей называют легендарного Гермеса Трисмегиста. На пожелтевших от времени страницах весьма подробно объяснялись ритуальные жесты и пароли, обмениваясь которыми члены ордена узнавали друг друга. Очень часто мелькало имя Иоганна Германа Оберайта, какого-то химика, по всей видимости близкого друга моего деда. Жил он тоже в Рункеле, ну а так как мне не терпелось поближе познакомиться с жизнью моего загадочного предка и разобраться в той темной, далекой от мира философии, коя сквозила в каждой строчке наследственных бумаг, то я и решил отправиться в город, где прошло мое детство: кто знает, не найдутся ли там потомки вышеупомянутого Оберайта, у которых сохранились какие-нибудь фамильные хроники...
Трудно представить себе что-либо более далекое от реальности, чем этот крошечный городишко с его кривыми, молчаливыми переулками, с его горбатыми, поросшими травой мостовыми, подобно забытому осколку средневековья прилепившийся у подножия замка Рункелыптейн и беззаботно, не обращая внимания на истошные вопли времени, проспавший века.
Уже на рассвете меня неудержимо потянуло на маленькое местное кладбище, и я вновь, словно вернулось мое детство, шагал облитый нежным сиянием первых солнечных лучей от одного цветочного холмика к другому, машинально читая на крестах имена тех, кто там, внизу, мирно покоился в своих гробах.
Могилу деда я узнал еще издали по сверкающей надписи — она ничуть не потускнела!..
Какой-то седовласый господин с резкими, властными чертами бритого лица сидел у могильной плиты, уперев острый подбородок в руки, покойно сложенные на резном, слоновой кости набалдашнике вертикально торчащей из земли трости. При моем приближении он не шелохнулся, лишь перевел глаза в мою сторону и невозмутимо исследовал меня тем внимательным,
узнающим взглядом, которым антиквары сравнивают хранящийся в глубинах памяти оригинал с добросовестно исполненной копией.
Одетый старомодно, едва ли не в стиле бидермейер, с его обязательным жестким, под самое горло воротничком и широким, черного шелка галстухом, он словно сошел с фамильного портрета столетней давности.
Эта призрачная фигура казалась еще более странной на фоне буйно разросшейся зелени, не знаю, может быть, кто-то обвинит меня в излишней впечатлительности, но контраст действительно был слишком разителен: прошлое и настоящее смешались в моей голове, и я, не отдавая себе отчета в том, что говорю, спросил, понизив голос почти до шепота:
— Оберайт?..
— Совершенно верно, честь имею представиться — Иоганн Герман Оберайт, — ответил фантастический господин, нисколько не удивившись.
На миг у меня перехватило дыхание, но я еще долго — точнее, в течение всего последующего разговора — не мог прийти в себя от изумления, да это и не мудрено... Согласитесь, когда глазами человека, который выглядит не намного старше, чем вы, на вас взирает вечность, и вы рядом с ним самому себе кажетесь, несмотря на свои седые волосы, зеленым юнцом, тут любой, самый здравомыслящий обыватель невольно почувствует некоторое замешательство... Мы прохаживались по кладбищу, и мой новый знакомый как ни в чем не бывало рассказывал мне о Наполеоне и других исторических личностях, как говорят о близких и хорошо знакомых людях, которые умерли буквально на днях.
— В городе меня считают моим же собственным внуком, — усмехнулся он и указал на надгробье, мимо которого мы как раз проходили; еще можно было разобрать высеченную на нем дату смерти «...в лето Господне 1798». — По всем законам естества мое тело уже давно должно было бы покоиться здесь; я сам себя похоронил под этим камнем, не хотел, чтобы любопытная толпа глазела на меня как на ветхого Мафусаила. Ну, а слово «Vivo», — добавил он, как будто читал мои мысли, — появится здесь, когда я действительно умру...