– Здесь, вот под этим кустом и стой!..
На номере – над тобой сосны, перед тобой дорога, полянка, заросли, трава по колено, лес, – здесь волчий лаз: – зарядить ружье, загородиться хвоей, стать неподвижно, ни кашлять, ни курить, ни двинуться поспешно. Надо стать, застыть, – и – тишина. Соседних егерей не видно, лес – сер, безмолвен, небо в клочьях облаков, – с сосен капает, под ногами шелестит лесная мышь. Душу, волю, все – собрать в комок, съежить кулаком: – убить!.. Пять, пятнадцать, двадцать пять минут безмолвия, – душа лесная так, как было здесь столетьем. И тогда вдали – выстрел, – а за ним – трещотки, крики, ать-ать-ать-ать-ать, аля-ля-ля-ля-ля, оть-оть-оть! – лес вскрикнул эхом, гудом, помножил голоса и шум трещоток, сто сорок леших побежало без оглядки, полетели птицы, поскакали зайцы, – зайцев бить нельзя, – охотники – егеря – одним комком, крепко сжато цевье и пальцы на гашетках. Прошла лиса, еще промчали зайцы, – и вот, на правом фланге, дуплетом – ба-бах! ба-бах!.. – Это значит: – волк! Это значит: – смерть! Это значит: – убивать! Вот эта неделя бессонниц, беспутств, разбойничьих песен, телег по ночам – для этой минуты, для самого тайного. Лес – сдвинулся, двинулся, куда-то пошел, лесная душа, лешие. И волки – и есть эта лесная, лешачья душа. И есть в мире – гашетка, мушка и волк, и волчья смерть. Ать-ать-ать, а-ря-ря-ря, а-ля-ля-ля, оть-отьоть! – кричит лес.
И тогда выходит волк – прекрасный, красавец волк. Голова его вскинута гордо. Он идет крупным шагом, он стелет полено. В серых зарослях, откуда он возник, он кажется огненным, куском огня, он стремителен и верен в своих движениях, красная шерсть стала на спине. Тогда – стремительно: – мушка, ствол, глаз, волчья голова, дым на момент, выстрела не слышно, – и видно, как волк прижал уши, как – на одиннадцать человечьих шагов – волк прыгнул в сторону, и волк галопит… Убита ли душа лесная? – с засады сойти нельзя, нельзя кричать, – лишь еще раз поспешно перезарядить ружье. Но волк все время перед глазами, каждый его шаг, каждое движение, куском огня, куском лесной стихии, той, что – –
Потом по лесу тянет запах пороха, кричаны здесь, облава кончена, охотники идут с засады на засаду: –
«Стрелял? убил? ушел?» – «Дай закурить!» – «Где моя шапка?» – Вот из кустов кричаны тащат волка, – и: страшно смотреть на мужиков, потому что каждый, каждый – бородатые, солдатски-бритые, старики и молодые, мужики и бабы, в овчинах, в валенках, в лаптях, босые, земляные жители, скалясь, как вот этот убитый волк, бессмысленно, жестоко, мстя за все свои беды, – бьют этого мертвого волка, швыркают ногами по носу, в бока, под хвост, плюют на него, – «ууу, паадаль, у, стерва, ууу, жрец, ууу, гаад!..» У мертвого волка течет кровь изо рта. Толпа мужиков, овчины, мужичий дух, оскаленные зубы, поднятые кулаки, жестокие глаза.
И Степану надо орать:
– Ну, ну, – отходи, разойдись! –
чтобы толпа не разорвала волка в клочья. Мужики отходят злобно.
– Он съел мою овцу! –
– Он задрал мою телушку! –
– Он утащил моего ягненка! –
Лес темнеет октябрьскими сумерками. Лес гудит человеческими словами, пахнет порохом, зайцы давно уже за много верст, и только птицы осторожно возвращаются на прежние места. У Мистрюкова оврага охотников дожидаются лошади, – егеря валят на них волка, садятся по бокам, ноги к колесам, ружья меж колен, едут по грязям. Тогда егерь Павел запевает разбойничью песню, удалую, бесшабашную, страшную, и остальные егеря подхватывают ее остервенело, простуженными глотками. Лес откликается эхом, – этот поокский лес, где хаживали еще и мещера, и мурома, и татары, и царские стрельцы, поди, много слыхали таких песен! В деревне уже трахомятся глаза изб, сиротит в ветре и дожде журавль колодца, рябина запеклась в черную кровь. – Баба сварила щей и каши, – охотники лезут в спорах и крике за стол, – Иван Васильевич режет на столе мясо, руками сваливает его в миску, командует, – «ешь с мясом!» – и охотники, деревянными ложками, неся их до рта на краюхе хлеба, поспешно едят. Потом одни ложатся на солому отдохнуть, другие играют в козла, все поют песни, спорят о ружьях, о промазах, о том, кто как «резнул» и «ахнул», – так до полночи, когда придет Тимофей и скажет, где он подвыл других волков. Тогда запрягают обалдевших лошадей, взятых по наряду, валят на них котомки и ружья, валятся сами – и едут в ночи, с песнями, гиком, воем, матершиной, сказками, прибаутками, – до новой ночной избы, до новой остановки, в новые грязи…
Иногда волки уходят, след их теряется, – тогда охотники гоняются за ними – по лесам, по болотам, по грязям – сутками, проходят и проезжают десятки верст, по всему уезду, балдеют, растериваются, на ноги ставят всех лесных сторожей и объездчиков. Степан без толка собирает сходы, костит мать, Богомать и Бога, грозит тигулевкой. У всех охотников тогда одинаковая от переутомления походка, точно ноги на шарнирах, у всех заплыли в бессоннице глаза и осипли глотки, ржавеют ружья, сыреет махорка. Так было в дни до пороши. Прихватил морозец, телеги тряслись по кочкам, как горох в молотилке. Охотники разбились на три отряда, рыскали пешком, отсылая подводы без толку за десятки верст. Дождь перестал, день прошел в ясности и солнце, с полночи повалил снег, опять потеплело и начало развозить. Тимофей ходил один, в лесах и спал и ел, – и он набрел на волков у Кобяковских выселок, у патриархов ой пустоши. Поблизости здесь была Бюрлюковская пустынь – Тимофей пришел туда в полночь, долго стучал по окнам своим Смитом каких-то лошадиных размеров, – и этим Смитом древний старичишко, теперь подлинно похожий на волка, послал монашек по соседним селам, а оттуда хоть к черту, но чтоб были к рассвету здесь егеря…