Домино – это черные, с числами, кости, это числа, где число кладут к числу, чтобы получать новые числа. В домино играют в тавернах, где полумрак керосиновой лампы под потолком. В домино играют, чтоб выиграть или проиграть. – Машина! – Когда сложат в сборном цехе все костяшки стального домино, – костяшки, созданные по нормалям и допускам фрезерами и аяксами, – тогда возникает, машина; но сама она – опять лишь костяшка нового стального, цементного и каменного домино, имя которому завод, которых так мало собрано в России.
– Пусть мало, но на этом пути конца нет. Домино машин – бесконечно, чтоб заменить машину мира. – Это Лебедуха.
«Строго воспрещается запекать картошку в горновых печах»,–
– хоть и не видно того, кто повернул рычаг в турбинной, чтобы завод дрожал и жил. Это так же, как прежде, когда – –
Река Ока и Москва были древни, ветхозаветны: реки, небо, пески, сосны, болота, ржаные поля, – Голутвин монастырь выпирал в небо маковками и крестами, в древних бойницах к самой Москве, – и извечно-невеселыми русскими рассветами – тому, стоящему в поле, – страшно было смотреть на гиганта из стали, ставшего над водой из болота, подпершего небо трубами, изгорбившегося стеклянными спинами цехов, светящегося заревами печей, – на рассветах особенно сильно дымили трубы, кутали завод дымом, пахнул далеко в поля завод машинным маслом и серою, нехорошим, неземляным запахом, – на рассветах драли свои нутра гудки чертовым криком, – на рассветах из заводских ворот уходили поезда и ползли туда, чтоб привезти уголь и чугун, чтоб увезти сделанное из чугуна, угля и человечьего труда – увезти на шпалы железных дорог и по ним во все российские веси, – и тому, кто стоял в поле, волку или мужику, или коломчанину – было непонятно и страшно – –
– – непонятно,
страшно и ненужно было и Андрею Росчиславскому, дворянину, ростиславичу, инженеру, – знавшему, что – –
– если пробраться через Черную речку, потомиться в суходолах, трястись лесом по корягам, сначала красным-сосновым, потом черным-осиновым, там – как триста лет назад – переплыть Оку на пароме, проехать по займищам, то – там уже затерялся проселок, исчезнул, растворился в зеленой мураве: – приедешь в Каданецкие болота. Там нету дорог. Там кричат дикие утки. Там пахнет тиной, торфом, землей. Там живет тринадцать сестер-лихорадок. Там нет ни троп, ни дорог, там ничто не выверено, – там бродят волки, охотники и беспутники, – там можно завязнуть в трясине… Впрочем, об Росчиславщине – дальше – – ибо Андрею Лебедухе – не было страшно и было нужно, рабочему, пролетарию, русскому, коммунисту, – ибо –
– как рассказать всегдашний, единственный сон? – сон, где снится, что солнце выплавлено в домне – недаром около домен пахнет серою, как в первый день творения, – что хлеб строят заводами, – и тогда во сне возникали до боли четкие формы и формулы – завода, – геометрически правильные формы завода: – прямые, круги, окружности, эллипсы, параболы, ромбы, – ночь, – только две краски – красная и белая, – ночь, и на небе круги огней, ромбы светов, их, чтоб осветить всю землю, подпирают краны, и трубы треугольниками подпирают краны, и из-за труб к кругам огней идут по радиусам новые огни, они ломаются эллипсами, – – и там, на заводах, за заборами, в цехах, у машин, – пролетарий, геометрически правильный и огромный, как формула!..
И тому, иному, глядящему с поля от Машухи-табунщицы, – было страшно. За заводом, у Голутвина монастыря сливаются Ока с Москвою, по ним, по Москве и Оке, пошла, заложилась Русь, государство российское… За Голугвиным монастырем, за Окой, над Окой – Щурово, ниже – Перочи, Дединово, Ловцы, Белоомут, – дединовские, ловецкие, белоомутские заливные луга, поемы, займища, поокские дали и пустоши…
И –
опять мужики – – (о коих отрывок второй Вступления)…
было – –
эти места имели все, чтобы не быть той поэзией, которую столетьями считали подлинной. – Из долин российских десятилетий, с проселков поокских, из песен с проселков, из керосиновых осенних ламп (интеллигенция русская светилась керосиновыми лампами), – оттуда вот, из жизни с чаем и с крыжовенным вареньем: – взглянуть на октябрь семнадцатого года, на осьмнадцатый, на девятнадцатый и: ясно будет – как на огромные дыбы поднята Россия, вверх, в высоту, и от 23 октября в 28-е стал отвес вверх, более отвесный, чем Памир. Там наверху – туда наверх, в метелях и зноях, октябрем даже в июле, июнем всюду (ибо не было ночей!), тысячами рук, миллионами глоток, миллионами жизней, – сорванными ногтями, в пулеметном свисте, сплошной шинелью, мешками картошки: – ползти, там на отвесах, – падать, ползти, умирать, не понимать, понимать до предела в смерть, понимать за предел понимания, умирать за правду, умирать за вошь, умирать по пустякам. Там, на высотах, всегда был странный, безнебный, безночный июнь, и в этом июне декабрьские стояли морозы, дымили железки, мерзла картошка, мерзли люди, умирали дороги, – и сплошная стояла в безночном июне метель, где не видно ни зги – и эти же зги молоньями в метели! – Тогда, октябрями, когда по кремлям, по церквам, как в барабан, барабанили пушки – великая ложь, как великая правда, творились в России: коммунисты, машинники, пролетарии, еретики – через бунт, пугачевщиной, разиновщиной, чуждые им, – бунтом, чуждые бунту, – шли ко кремлям, к заводам – заводами – к машинной правде, которую надо воплотить в мир: шли от той волчьей, суглинковой, дикой, мужичьей Руси и Расеи – к России и к миру, строгому, как дизель. И вскоре тогда – в метелях, в бунтах, в пугачевщине – строгая стала рабочего рука, рука пролетария, взявшая под микитки и бунт, и Расею, – первая в мире, которая заволила машину мира и его болота заменить машиной человека, и так построить справедливость. –