Потом на мужика лили ведрами холодную воду, особенно ловко монах, норовя попасть в рот, глаза и уши. Вскоре мужик напяливал сапоги, стал приходить в сознательное состояние.
– Ну, как, Иона, ушел? – спросил деловито монах.
– Кто? – переспросил мужик.
– Пучин.
– Ушел!
– Не болит, касатик, мой ясный Иоша? – спросила Марья.
– Пошла ты отседа, стерва, в кобылий зад! – ответил мужик. – Не болит!..
…Вскоре эти трое шли обратно – это второй «учин».
«Учин во хребте» – эпиграф – –
и: – послесловье! –
Был – девятьсот девятнадцатый год. Был июль.
Была ночь. – –
Дохлый месяц зацепился за трубу, повис на заводской трубе, был пылен и ненужен, и ночь была черна поиюльски. Эти трое шли тихо. Завод спал – или жил – по-ночному. Перекликались дозорные, били в железные била, мир наводили сороками колотушек. Завод остынул на ночь. Колотушки – била – всегда хороши для воров, всегда говорят, где сторожа. Эти трое шли – из бани – мраком, бесшумно. И вот – у фанерной мастерской – бесшумно в окне во втором этаже повисла доска, красным деревом метнулась в косом свете фонаря и упала бесшумно на человечьи руки внизу, на углу свистнули тихо – и фонарь, и окно, и безмолвная тень внизу, у стены – тень доски над человеком – пляснули, плеснулись, исчезли. И опять лишь колотушки, лишь била – тишина и июль над заводом.
– Воры работают, сволочи! – сказал Иона монаху.
И у инструментальной во мраке повстречались два человека, с мешками, в кепках, раскаряками в безмолвьи, тенями, а не людьми, – и косые лучи фонарей кинули сразу три парные тени. В инструментальной горел сторожевой огонь, трое подошли к окну, взглянули – в огромном немотствующем цехе, в безлюдьи стояли рядами станки и на черную крысу был похож человек, один во всем цехе, с зажигалкой в руке, шаривший быстро под фрезером. Иона кашлянул хмуро – и зажигалка и человек исчезли. И тогда Иона сказал:
– Воры работают, сволочи, струмент воруют!
Они шли меж цехов, по шпалам, по кучам и за кучами угля и лома, шли по мраку. Завод замер на ночь, холодал, отдыхал. Они вышли к забору, туда, где был свален паровозный лом, где рос бурьян, щелкнул здесь неожиданно кузнечик, пахнул июлевым удушьем. Иона проверил потаенную щель в заборе, высунул голову в нее, – там была река и из-за реки донесся скрип телеги. Ночь. Тогда Иона сказал:
– Погодьтя, я сичас!
И он ушел в бурьян. Он вернулся скоро, у него в руках – на плечах, на голове – был круг. Монах спросил:
– Что такое?
Иона ответил:
– А это приводный ремень – подметки хороши!
Монах степенно пошутил:
– Ишь ты, словно хомут на себя напялил. Что значит – пучин-то изгнали!
– Теперь не болит, – подтвердил Иона.
…А там, за Окою, на лугах – кричали коростели, полз туман, в туманы туда пошла Марья, к табуну, та, что по травам гадает. Монах пошел берегом и мраком домой к Голутвину монастырю. – Из-за реки смотреть тому, кто –
– свернул в шоссе, проехал полем, перебрался вброд через Черную речку – кто попал в места, где нету дорог, где болота, где безумеют в крике дикие утки, где бегают бесшумные, не жгущие, зеленые болотные огни, –
– тому
не понять геометрической формулы пролетария.
Кукушки
Рабочие не любят называть себя рабочими: они зовут себя мастерами или мастеровыми. – На заводе, в машинах, в цехах кукуют кукушки. В каждом цехе – в каждой мастерской – своя кукует кукушка, эти вот Кузьма Иваныч Козауров, Сидор Лаврентьич Лаврентьев, еще, – они обыкновенны, как каждый мастеровой. «У Кузьмы Иваныча Козаурова – жилет на красной рубашке; на носу картофелиной и лохматом, как щека, – очки, привязанные ниточкой; и глаза из-под очков, во мху бороды, – замшалыми зелеными колодцами; – борода сдвинута влево, в ту сторону, куда после еды и в поту утирался Кузьма Иваныч, – и в кустья бороды вставлена трубка; – а когда матерщинил с рабочими Кузьма Иваныч, – тогда из кустьев бороды, из места, куда воткнута трубка, торчали желтые клыки, такие же крепкие и одинокие, как одиноко и крепко, клещом на всю жизнь, засел у себя в дизелесборочном цехе сам Кузьма Иваныч. Дом у Кузьмы Иваныча – на Бобровской слободе, на том самом месте, где стоял дом его деда, пахавшего землю под заводом, – здесь на заводе Кузьма Иваныч родился и умрет, – и за домом Кузьма Иваныч сеет картошку своими руками, как подобает, – а сыновья его, как не подобает, – один – врач, другой – путеец-инженер, и третий – коммунист Андрей – Лебедуха по партии – рабочий. И, как шестьдесят восемь своих лет, Кузьма Иваныч встает с зарей, чай пьет с блюдца – а после завода чай идет пить в трактир, тоже с блюдца (и в революцию, пока не закрылись трактиры, с хлебом, принесенным за пазухой); и ночи дома он спит на сундуке, прикрывшись тулупом. Кузьма Иваныч – малограмотен, когда спрашивают его: – «писать вы умеете?» – он отвечает: «фамелий могу!» – Кузьма Иваныч, клещом в заводе, знает завод так же, как свою каморку дома за кухней, где, за сорок семь лет его жития на заводе, свалено все, что он скопил от завода, всякая рухлядь, и где в шкафу (и вот начинается кукушечье!) лежала среди бумаг его собственная секретная – «СЕМЬЕОМЕТРИЯ-СЕКРЕТ», им изобретенная, им созданная, неизвестно как, им, безграмотным, написанная, – гордость его жизни, такое, что знал он один, что рассказал ему завод и машина – ему одному. Каждый цех, каждую мастерскую он знал, как свою каморку, – мастеров чуждался, – и паровозы «Малет», четырехцилиндровые, звал Афиногенами, – дековыльковые – Митьками, – Ф – Федорами; дизелей – из уважения, должно быть, – он величал – Анатолиями Сергеевичами. – И – вот значительное: инженеры по чертежам и планам собирали дизель, стократно выверенный, – ставили его, чтобы пустить, чтоб ожила машина, – пускали и: – не работал дизель, машина не рождалась. Перепроверяли вновь, вновь разбирали и собирали дизель, – пускали вновь, – но он: не шел, не оживал. Тогда все знали, что надо посылать, сейчас пошлют за Кузьмой Ивановичем Козауровым. Кузьма Иванович всегда в этот час был в цехе у станков. Кузьма Иванович долго не шел, делался глух, отзывался, когда называли его полностью именем, отчеством и фамилией, – и прежде чем пойти к дизелю, отправлялся деловитой походкой домой, брал из шкафчика свою «Семьеометрию-секрет» (только тогда и можно было одним глазом увидеть в этой засаленной тетради каракули, крестики и черточки), – и с «семьеометрией» уже шел к дизелю, понурый, строгий, картофелиной носа вниз; у дизеля он – знающий тайну – говорил: