– Мастерааа!.. Сволочаа!.. тоже, свои секреты имеють!.. Да. Выходи на кулачки!? Я без анженеров могу Анатолия Сергеича на ноги поставить, – а ты?! Давай я твоего Афиногена в два счета пущу!.. И все это у меня в тетради. Анженера – триеонометрию выдумали, – а у меня – семъ!.. и все могу. –
В те дни, когда Кузьма Иваныч запивал, из трактира он не ходил домой ночевать, стыдился сыновей, пробирался на завод и спал где-нибудь в канаве, где застигал его хмель. Кузьма Иванович считал завод своим, вжился в него, как клещ, и в трактире часами рассказывал чудесные вещи о машинах. Газет Кузьма Иваныч не читал, новости все познавая в трактире; на заводе – еще до революции – то там, то тут вспыхивали кружки социалистов, самообразования, пятый год прошел забастовками, митингами, свободами, карательной экспедицией семеновцев под командой полковника Римана, расстреливавшего большевиков у переезда (у Козаурова убили сына), – Кузьма Иванович был в стороне от движений рабочих (хоть и приходилось ему – за сыновей – прятаться в пятом году), – политикой он не интересовался, – но поколотил однажды инженера, когда тот ни за что задирал рабочего его цеха, и за цех свой стоял горой, как и цех твердо стоял за него. Октябрь он, как и другие кукушки, Лаврентьев, Прошкин, другие, – встретил пассивно, – Октябрь сделал его начальником электростанции, но жизнь его не изменилась. Кроме завода Кузьма Иванович ничего не хотел знать: кукушки – это те, кто рождает машину.
(В дни революции сдружился Кузьма Иванович с инженером Форетом и статистиком Иваном Александровичем Непомнящим, и, когда закрылись трактиры, ходил после завода к ним пить чай, со своим хлебом –) –…На заводе в машинных цехах куковали свои кукушки, Кузьма Иванович Козауров – знавший секрет рождения машины – в строгости – был счастлив своей жизнью. Каждый прав иметь свою кукушку и должен иметь ее! – –
Инженер Андрей Росчиславский – Марья-Табунщица
…Ночь. Мороз. Зима. Леса за Щуровом, к Расчислову, – пройти семь верст от города полями и лесами, там. Если идти вдаль от елепеневой сторожки, пойдут леса владимирские, муромские, перешагнут через Оку и Волгу, сокроются в лесах ветлужских, вологодских, – и так до тундры. Дорога идет лесом, между сосен и березок, кое-где ольха. Дорога в рытвинах, в ухабах, – но не проезжая дорога: здесь ездят в лес лишь мужики, за дровами по наряду и воровать дрова, – здесь изредка проедет с песнями отряд охотников на волчую облаву, пугать леса стрельбой и криками кричан, – здесь изредка прогонят конокрады тройку, чтоб сокрыть ее, чтоб замести следы на Перочи, на Зарайск и – даже на Заречье, на Старую Каширу, на Бюрлюкову пустынь, что за Окой. И не сразу с дороги увидишь на поляне дом, сарай, амбар, – елепеневу сторожку. И можно десять раз заехать к Елепеню – охотникам, ворам иль мужичонке, которого поймали на порубке – и не заметить на дворе землянки, – вся она в снегу, похожа с трех сторон на кучу из навоза, и лишь с четвертой стороны есть два оконца и дверь, в которую надобно войти, сгибаясь вчетвереньки. А Елепень – молчалив, в щетине, бритой в месяц раз, в шапке на всю жизнь, с шарфом зеленым вокруг шеи, в валенках; – и странные глаза у Елепеня – белые, сплошь одно бельмо и только маленькая дырочка зрачка, – казалось бы, он должен ничего не видеть, но он видел все насквозь: на лоб свисали волосы, немытые годами, и из-под них глаза вселяли сиротливость, беспокойство, – сплошные бельма, видящие все насквозь, спокойнейшие бельма, никогда и никуда не поспешающие. Недаром мужики его считали лешим, и глаза его – лешачьими глазами. Впрочем, мужики его считали лешим себе на горе, потому что – –
– ночь. Или метель зимою, или осень в злых дождях, – мужик свернул с дороги, просекой проехал с версту, – ночь, лес и шум лесной, невеселый шум по осени, тоскливый шум, страшный шум. Лошадь опустила голову понуро; тихо – лесным шумом, нет никого живого. И топор ударил глухо… – И не всегда потом, в работе разогревшись, замечал мужик, как потихоньку меж деревьев – да и не заметил бы во мраке! – появлялся драный пес, обнюхивал, вилял хвостом и убегал обратно, – а через несколько минут, разбуженный с постели, приходил с берданкой Елепень, тоже потихоньку, изпод кустов, в ногах у него терся пес, – и из-под кустов спокойно говорил:
– Это ты, Иван! – кончай!
У Елепеня осталось это от тех времен, когда сторожить надо было на самом деле, когда за это драли шкуру с самого, – манера жить осталась по привычке. Про собаку никто не догадывался, но собаку иной раз видели, и твердо утверждали, что ходит по лесам ночами Елепень на четвереньках и вид имеет «на пример» собаки, либо волка. А в избе у Елепеня – с Иваном – разговор был короток в спокойствии белесых глаз: