— Выходит! — повторил Ясюк таким тоном, точно жалел, что уже кончилась прекрасная и занимательная сказка.
— Ну да, выходит; так что ж, что выходит? Идет себе в другую комнату, чтобы поговорить о том, что гадвокаты набрехали. А потом обратно. Все встают, и самый главный из суда, его превосходительство, громко читает по бумаге: «Иск Ясюка Гарбара признать справедливым: от дяди его, Павлюка Гарбара, землю и усадьбу отобрать и отдать Ясюку».
При таком неожиданном заключении Ясюк Гарбар поднял голову, и угрюмые глаза его загорелись.
— Эге, — проговорил он, — если бы оно так было…
— А почему не быть? — с притворным хладнокровием возразил отставной солдат. — Стоит тебе, Ясюку, захотеть, и будет… Я бы тебе такого гадвоката раздобыл. Он так пишет, что сам министр диву дается, а как начнет брехать, так суд рот разинет и слушает, слушает…
Ясюк заметно оживился.
— Да не тот ли, что ведет тяжбу грыненских мужиков с Дзельскпм?
— Он самый, а ты его видел?
— Как-то издали видел. Проезжал я раз с сеном через Грынки и видел, как он с грыненскими перед корчмой разговаривал. С виду вельми мудрый…
— Ого-го! — подтвердил гость. — Я же тебе, Ясюк, говорю, что как напишет, то сам министр диву дается.
— Должно быть, и вельми богатый. На животе золотая цепь болтается…
— Еще б не богатый!.. И как ему богатым не быть? Народ к нему, как в костел, валит… И за какое дело ни возьмется, так завсегда выиграет, ей-богу завсегда…
— Завсегда? — удивился Ясюк.
— Завсегда, — подтвердил гость, — такая уж у него голова. Скольким людям помог, ой-ой-ой! Каждому поможет… Какая б у кого беда ни случилась, только ее в свои руки возьмет — так она счастьем и обернется…
Батрак глубоко задумался и лишь спустя долгое время чуть приподнял голову.
— Послушай-ка, Миколай, — начал он, понизив голос, — а гэтай гадвокат очень дорогой?
Микола сдвинул седые брови и, перебирая в воздухе пальцами, что-то стал бормотать. Видимо, производил какой-то арифметический подсчет.
— Да нет, не очень, — громко заявил он, — пять процентов берет… не больше, спаси бог, сроду не больше пяти процентов…
— А что это такое?
— Такая плата, — разъяснил Миколай, — плата, какую ему уж надо дать. Без этого невозможно. Как он тебе скажет: «Ясюк, дай мне за это дело сто рублей», — значит, дай ему сто рублей… И это будет пять процентов с той значит, суммы, о какой ведется тяжба. Вот! А когда он тебе скажет: «Ясюк, дай деньги вперед», — значит, дай вперед, потому что, если не дашь, он и глядеть на тебя не станет. И на что ты ему? Разве он у таких, как ты, дела ведет? Но дорого он с тебя не станет брать… Пять процентов, и все. Но уж это обязательно… Без этого нельзя… Что ты ему, брат или сват, чтоб он твое дело даром вел?
Было видно, что Ясюк всем своим существом силился уразуметь эти речи, но всего смысла их понять не мог. Может, и понял бы, если бы не слово «проценты».
Эти проценты были для него совершенной загадкой, но вместе с тем казались чем-то очень важным и внушали еще большее доверие к уму Миколая, в который он и раньше верил.
— Значит, — сказал он, — идти к нему с просьбой о той, значит, земле, которую у меня дядька забрал, и сразу же денег сколько-нибудь снести?..
— Почем я знаю? Может, пять процентов от той земли это будет рублей двадцать… а то и тридцать…
— Пусть будет десять… — начал торговаться батрак.
— А пойдешь ты к нему завтра? — с разгоревшимися глазами допытывался солдат. — Он завтра чуть свет из Лесного выедет и в грыненскую корчму заглянет, чтобы с тамошними крестьянами сговориться… Если ты, Ясюк, придешь туда, я тебя порекомендую, ей-богу порекомендую. Ты мне не чужой, я тебя вот каким знал. Ты из Грынок, и я из Грынок, когда я в солдаты уходил, ты вот каким был…
Как видно, расчувствовавшись, он вытер пальцами нос и, вынув из кармана шинели красный ситцевый платок, провел им по усам.
Крестьянин задумался. Одной рукой он теребил свои густые жесткие темные волосы, другая неподвижно лежала на столе. Опустив голову, он раздумывал и колебался. В нем боролись противоречивые чувства: любовь к спокойствию и давняя, теперь снова проснувшаяся, обида на дядю, боязнь выпустить из рук деньги и страстное желание вернуть утраченную землю.
Но вот на столе появилась коврига черного хлеба и миска дымящейся похлебки с салом. Антось принес из чулана хлеб и большой нож с деревянным черенком, а Кристина, перелив похлебку из горшка в миску, поставила ее на стол. Положив возле миски четыре деревянные ложки, она скрестила под грудью руки и, словно окаменев, пытливо глядела в лицо Миколая. Ясюк нарезал хлеба, Антось с ложкой в руке нетерпеливо ждал, чтобы старшие подали знак приступать к еде. Кристина же все стояла, пристально глядя на отставного солдата. Тот засмеялся.
— Что с тобой, Кристина? — шутливо опросил он. — Ты чего уставилась на меня, точно в первый раз увидала?
Не сводя с него глаз, она медленно и задумчиво проговорила:
— Не в первый раз я тебя вижу, Миколай… Не чужой ты мне, так же как и Ясюку. Ты из Грынок, и я из Грынок, все мы из Грынок, только я бедной сиротой была, и никто меня никогда не пожалел. Так сжалься хоть ты надо мной, Миколай… Помоги, спаси. Слушала я, слушала, — что ты говорил Ясюку. Если тот большой адвокат ему помочь может, значит и мне может… если он всех спасает — значит, и моего Пилипчика спасет…
Она замолчала; выражение глаз ее из пытливого стало молящим. Мужчины уже ели похлебку. Миколай, немного поломавшись, также принялся за еду. Сидя очень прямо, он медленно подносил ложку ко рту и, проглотив еду, пахнувшую прогорклой приправой, всякий раз тыльной стороной левой руки вытирал рот и усы. Поглядывая на Кристину, он жалостливо покачивал головой.
— Ох, и беда же с твоим Пилипком! — сказал он. — И так уж нелегко молодому солдатику, когда его от материнской юбки оторвут да в строй поставят. «Равняйсь! На плечо! К ноге! Направо! Налево! Кругом марш!» А тут, помилуй господь, он ногу не так, как надо, поставил… подскакивает фельдфебель и кулаком в зубы…
Слова муштры Миколай выкрикивал грубым голосом, сдвигая брови, и энергичным жестом поднимал к голове ложку, с которой стекала похлебка. Как только он принимался кричать со строгим видом, Кристина начинала быстро мигать и морщины у нее на лбу болезненно вздрагивали. Антось замирал с ложкой у рта и, глядя своими наивными глазами на солдата, тихонько вскрикивал:
— О господи!
— Тяжела, тяжела жизнь молодого солдатика, — продолжал отставной солдат, — но там, куда посылают твоего Пилипка, еще хуже будет… Я там был и знаю. От мороза у меня кожа слезала и в животе застывало. Что проглотишь — так все в чистый лед и обращается. В лазарет меня клали… шесть месяцев желтой лихорадкой болел и таким желтым стал, ну прямо подсолнух… а вышел оттуда… родная мать бы не узнала… Так и с Пилипком твоим будет, Кристина, а может… еще хуже; я-то крепкий и здоровый был, так еще выдержал, а как он щупленький, то и не выдержит… ей-богу, не выдержит!
Кристина, принявшись было за еду, застыла с ложкой в руке, а лицо ее окаменело от ужаса. Внезапно, застонав, она бросила ложку и обеими руками схватилась за голову. Она закачалась из стороны в сторону, склоняясь до самой скамьи, и заголосила:
— Боже ж мой, боже! Боже ж мой, боже!
Антось перестал есть. Стоя над горюющей матерью, он повторял:
— Годзи, мама! Годзи! Годзи!
Он не прикасался к ней и ничего больше не говорил, кроме этих слов, которые он повторял все настойчивее и жалостнее.
— Годзи! — грубо сказали Ясюк и Миколай, а Миколай добавил:
— Эх, глупая, глупая баба! Чего ты стонешь и плачешь и понапрасну к господу богу взываешь? Господь бог послал тебе счастье. Такого послал тебе пана, что спасет твоего Пилипка. Ты только меня попроси, чтоб я тебя порекомендовал. А стоит ему только захотеть, и твоего Пилипка оставят поблизости, ей-богу оставят и, может, даже на зимние квартиры в Грынки пришлют…
Кристина вскочила, точно ее приподняла чья-то крепкая рука, выпрямилась и в мгновение ока приникла к Миколаю.
— Отец милостивый, братец родненький, порекомендуйте меня и помогите упросить того пана.
Говоря это, она целовала локоть отставного солдата, и казалось, вот-вот начнет целовать его колени.