Долго раздумывал он о разных способах игры в штосе и разбирал причины своих карточных неудач. Вдруг ему пришло в голову, что в прошлую ночь он, должно быть, стал жертвой шулера, недавно приехавшего откуда-то издалека. Он дал себе клятву, что подстережет его и поймает с поличным.
Тем временем Людвик пил чай и непрерывно подливал в стакан душистого рома.
— Ах, эта Кларка! Что за прелестная плутовка! И какая артистка! Как она спела эту шансонетку! «Willst du spazieren gehen?[6] Мяу!»
Он улыбнулся и, невольно подражая немецкой певичке, изобразил на лице игривую и циничную гримасу. А один раз даже тихонечко повторил: «Мяу!»
— Как бы сделать, чтобы она еще с месяц побыла в Онгроде! Денег бы надо для этого! Денег! Денег! Денег!
Людвик стал бегать или, вернее, злобно метаться по комнате. Он был бы уже давно богат, если бы не эти проклятые страсти… Что заработает, тотчас же и растратит. А ведь зарабатывает он, пожалуй, немало, особенно осенью и зимой. Но что делать, если у него никогда концы с концами не сходятся! Есть у него и неприятные долги. Ростовщики цепко держат его в своих лапах. С такой головой, как у него, и постоянно нуждаться, разве это не злой рок? Вот если бы заполучить, наконец, такое дельце, которое сразу принесет крупную сумму, — например, несколько тысяч рублей! Он расплатился бы с долгами и переменил образ жизни. Но где уж там! Никакой надежды на такое счастье. А пока его терзают ростовщики и разные страстишки. Они приводят его в отчаяние, но побороть их он не в силах…
Чем больше он думал о картах, Кларе, Карольце и деньгах, тем мучительнее становились его раздражение, гнев и тревога. Несколько раз он хватал себя за рыжие влажные волосы, как будто хотел их вырвать. Губы у него дрожали, и он сдавленным шепотом бранил себя дураком, идиотом, сумасшедшим. Трудно даже себе представить, какую уйму денег он тратит. И на что!.. На карточную игру, на этакую вот Кларку. За час веселого кутежа он, кажется, отправился бы в ад, но потом, когда карманы пусты и ростовщики не дают прохода, он разорвал бы себя на части!
А пока он разорвал на груди грязный шелковый халат и, опомнившись, взял с туалетного столика флакон каких-то духов и смочил вспотевший лоб и дрожащие руки. Несколько успокоившись, он громко позвал:
— Юрек!
Из передней послышался тонкий детский голос:
— Сию минуту!
В спальню вбежал сын Миколая с ботинком в одной руке и щеткой в другой. Это был крепкий, румяный подросток со вздернутым носом и лукавыми глазами. Года два назад Миколай отдал его в услужение Капровскому. Служба еще не лишила выросшего в деревне ребенка силы и свежести, но уже придала его лицу хитрое и наглое выражение.
Вбежав в комнату, он тут же весьма ловко стащил с тарелки недоеденную булку и кусок голландского сыра.
— Никто не приходил сегодня?
— Ни одна собака не забегала! — пискливо крикнул Юрек.
Капровский поежился и шикнул. Маленький лакей исчез из спальни.
— Юрек! — снова крикнул Капровский.
— Сию минуту! — сдавленным, тонким голосом отозвался мальчик, торопливо доедавший булку.
— Одеваться!
Спустя полчаса Капровский вышел в гостиную, как всегда щегольски одетый, блестя часовой цепочкой, кольцами, золотой оправой пенсне. Его носовой платок распространял сильный запах духов.
Юрек вынес за ним цилиндр, чистя его по дороге рукавом рваной куртки. На дне цилиндра лежали лайковые перчатки.
Капровский постоял немного у письменного стола, он уже не помнил о том, что вчера ему так и не удалось разыскать документ одного из своих клиентов, дело которого разбиралось сегодня в суде. Он долго раздумывал о чем-то, потом сел в кресло с высокой спинкой и быстро написал два письма: одно, очень короткое, на обычной почтовой бумаге, другое, более пространное, на благоухающем листочке с изображением какой-то романтической эмблемы, не то цветка, не то голубки. Вложив эти письма в конверты и надписав адреса, он крикнул так громко, точно его квартира состояла из десяти комнат:
— Юрек!
— Сию минуту! — так же громко отозвался мальчик своим тонким голоском и тотчас же вбежал в гостиную.
Капровский быстро взглянул ему в глаза.
— Сию же минуту, — сказал он, — беги в Грынки, к отцу.
— Слушаю, пан! — нетерпеливо переступая с ноги на ногу, ответил парнишка.
— Вот это письмо отдашь отцу…
— Понимаю.
Тут он ловко наклонился и, схватив с ковра выпавшую из кошелька Капровского мелкую монету, крепко зажал ее в кулаке, а затем быстро сунул в карман штанов.
— А то, другое, поменьше, постарайся передать паненке из Лесного… панне Бахревич, панне Каролине…
— Понимаю!
— И чтобы этих писем, кроме твоего отца и той панны, ни один человеческий глаз не видел…
— Ага, понимаю!
Тут уж он не мог сдержать своей радости и высоко подпрыгнул.
— Дурень! Напугал меня своим прыжком. Ну, беги, и если вернешься завтра к вечеру с ответом отца — получишь рубль…
Мальчишка засунул письма за пазуху, и не прошло и пяти минут, как он, захватив свои рваные сапоги и перекинув их через плечо, перескочил порог дома и стрелой помчался по городской улице, мелькая босыми пятками.
За два года службы у Капровского Юрек довольно часто бегал с подобными поручениями в родную деревушку. В последний раз он был там во время сенокоса и прополки льна и пшеницы.
Владение отставного солдата, расположенное между большой деревней Грынки и фольварком Вулькой, было весьма незначительным: полморга огорода и несколько моргов пахотной земли.
Помещики Дзельские, прежние владельцы Грынок, подарили землю его отцу, уроженцу этой деревни, всю свою жизнь прослужившему в помещичьей усадьбе. Старая, почерневшая курная хата с крохотными оконцами стояла одиноко между примыкающим к ней огородом и неширокой дорогой, ведущей из деревни в усадьбу и дальше. Две росшие неподалеку дикие груши находились уже на земле Дзельских, которая глубоко вклинивалась между полями грыненских крестьян и землею, принадлежащей вульковцам. Из этой-то — хатенки Миколай и ушел в солдаты, оставив дома старого отца и недавно взятую молодую красивую жену; он несколько раз приезжал к ней во время короткого отпуска и, наконец, вернулся совсем. Вернуться-то вернулся, но ни отца, ни жены дома уже не застал. Отец умер, а жена сбежала с кем-то и пропала без вести. Но в хате он нашел четверых ребят различного возраста, старшие присматривали за младшими и кое-как кормили их. Узнав об исчезновении жены, Миколай бросился на землю и завыл от горя, а потом целую неделю пил в корчме до беспамятства. Возвратившись, наконец, домой, он взял младшенького на руки и стал носить его по хате, лаская, укачивая и бормоча что-то про дедушку, лежащего в могиле, и про мать, сбежавшую куда-то, а затем, отдав его старшей дочери, уже взрослой девушке, уселся на пороге хаты и стал играть на медной трубе, которая осталась у него от солдатчины. Он дул в трубу, посылая в затихшие осенние поля протяжные, печальные и однообразные звуки, точно призывал кого-то из далекого мира…
Он был тогда еще немного пьян и, призывая звуками трубы свою Марыську, все время плакал и, ежеминутно отнимая губы от инструмента, вытирал пальцами нос и тяжело вздыхал.
С той поры прошло уже много лет, но отставной солдат не мог вспомнить свою Марыську без слез; при этом он всегда вздыхал и утирал рукою нос. Но он не часто предавался воспоминаниям, у него и без того было много хлопот и забот. Старшую дочь он выдал замуж, младшего из сыновей отдал в услужение в город, оставив при себе лишь взрослого сына и дочь-подростка за хозяйку в хате.
Но что это была за хата! Помилуй бог! Право же, она валилась от старости, ветер свистел сквозь все ее щели, а из-за дыма, который всегда наполнял ее, она казалась черной пропастью. А клочок поля возле нее? Урожая с него не хватило бы и на один рот.
Когда Миколай садился на пороге хаты и начинал дуть в свою трубу, его серые хитрые глаза бегали из конца в конец большого клина между землями Грынок и Вульки, с трех сторон охватившими, точно клещами, его владения. Глаза солдата, то тоскливые и нежные, то алчные и суровые, постоянно устремлялись к этому плодородному клину, засеянному наполовину пшеницей, наполовину ячменем. Когда он вставал с порога и, громко вздыхая, потягивался, то казалось, что его руки растут и тянутся, чтобы схватить и прижать к груди эту треугольную полоску земли. Народ поговаривал, что в скором времени она перейдет в собственность Миколая, так как Дзельские, живя на широкую ногу, по частям распродавали имение.