Что там дальше делалось на берегу, Петруся не знала и знать не хотела. Она не поднимала головы и даже глаз, так стыдно и страшно становилось ей под взглядами людей. Ей и смотреть-то было боязно на этих женщин, а они, подивившись и поболтав еще немного, собрали свое белье и одна за другой или кучками стали расходиться по домам. Вскоре по тишине, воцарившейся на пруду, Петруся догадалась, что, наконец, все ушли. Тогда она выпрямилась и, вскинув глаза, увидела в нескольких шагах от себя Степана: он сидел, уставив локти в колени, на пне под розовой осиной и, подперев подбородок руками, в упор смотрел на нее. Жена кузнеца отвернулась от него и молча принялась складывать в лодку выжатое белье. Он сразу заговорил:
— Давно я не видел тебя, Петруся, и не разговаривал с тобой. Вот уже скоро год, как ты выгнала меня из своей хаты да еще дверь за мной заперла на засов. С тех пор я не приходил к вам и нигде тебя не подстерегал…
— И не надо! — нагнувшись над лодкой, сердито буркнула женщина.
Степан продолжал:
— Надо или не надо, а так уж получается… Такое ты со мной сделала, что где ты, туда и меня тянет, там все мои думы… А если ты не хотела, чтобы так оно было, для чего ты это сделала?.. Или на вечную мою погибель ты приворожила меня? А?
На этот раз она обернулась к нему лицом; взгляд у нее был испуганный и вместе с тем гневный.
— Если б знала я средство, я бы так сделала, чтоб глаза мои никогда тебя не видали, никогда, до конца моей жизни. Вот что я бы сделала, кабы знала, как тебя отвадить, но, хоть все вы и зовете меня ведьмой, я не знаю, на погибель мою вечную, не знаю!
Она снова принялась складывать белье в лодку; пунцовые губы ее надулись, как у рассерженного ребенка, глаза налились слезами.
Степан уселся удобнее на своем твердом сиденье и, не сводя с нее глаз, снова заговорил:
— Ведьма ты или не ведьма, а лучше и ласковей тебя и в работе усердней нет во всей деревне, да что в деревне! Во всей округе, а может, и на свете нет! Может, ты когда напоила меня тем зельем, которое дала Франке для Клеменса, а может, и не поила, почем я знаю? Может, то зелье, что в нутро мое вошло, — это твой ласковый и веселый нрав? Недаром же, когда ты была еще девушкой, я, бывало, погляжу на тебя, послушаю, как ты поешь да смеешься, и сам делаюсь другой, — такой же ласковый, тихий и веселый, как ты…
Помолчав с минуту, он продолжал:
— А я только и люблю тихих и веселых… Вот оттого я с Петром и Агатой веду дружбу, что они ладят между собой и обхождение у них уважительное, и Клеменса я люблю за то, что он старших почитает и всегда веселый. А сам я злой — это правда, и беспокойный, как ветер, и хмурый, как небо перед дождем… Таким я, видать, уродился, с такой хворью в душе уродился, и не вылечила меня от этой хвори мать, такая язва, что из-за ее ругани и побоев я и детства не знал; и не вылечил брат, что хотел оттягать мой надел… И не вылечила гадина-жена… И не вылечила водка, хоть я и пью без просыпу… Никто меня не вылечил, и ничто не вылечило…
Он говорил медленно, печально, уставясь взглядом в землю. Через минуту он снова поднял глаза на Петрусю.
— Ты могла бы вылечить меня от этой хвори, но не захотела, — прибавил он.
Женщина, успокоенная его ласковым голосом, а может быть, тронутая его печалью, не прерывая своей работы, мягко ответила:
— Видно, не суждено было. А какое у тебя горе? Зря ты жалуешься и бога гневишь. Чего тебе не хватает? Хата и хозяйство изрядное у тебя есть… Жена и ребенок есть… Вот бы и благодарил господа бога да радовался… если бы только захотел.
— Это правильно, — подхватил Степан. — Уж такая-то у меня хорошая жена и такой крепкий, здоровый сын! Из него выйдет работник на славу, для меня опора! Эх!
В голосе его звучала грубоватая, но горькая ирония; он засмеялся и тихо ругнулся, тихо, должно быть, потому, что боялся вспугнуть эту женщину, которая в первый раз за долгие годы не отказалась с ним разговаривать.
— Тебе я скажу правду, Петруся: мне уж и хозяйство опостылело. Для кого мне стараться и работать? Что, у меня хата полна детей? Один ведь сын у меня, да и то такой, что только слушаешь, дышит ли еще, жив ли. И больше детей не будет. Жена — мне не жена. Я и смотреть на нее не хочу: тошно. Прихожу я с поля домой и ложусь, как пес, ни с кем не обмолвясь словечком. Еще хорошо, если она молчит, а то как начнет злиться или приставать со своей любовью, так мы сейчас оба и завоем, как два волка, запертых в одной клетке. Вот оно какое мое счастье! Люди надо мной насмехаются, будто я хуже всех, да и хозяйство мое скоро полетит к черту… оттого что нет у меня ни к чему охоты… так бы я и проклял весь свет — и баста!
— Стыдно! — крикнула Петруся. — Стыдно тебе, Степан, и говорить такое и делать! Смотрел бы ты за хозяйством и с женой жил бы, как повелел господь бог, в ладу и в согласии… Вот как я с моим живу, душа в душу, и сроду у нас минутки такой не бывало, чтоб мы злобились или ненавистничали.
— Ты мне хоть о своем не поминай… — бросил Степан, и глаза его заблестели.
Петруся не смотрела на него и не заметила, как в нем разгорелась страсть.
— Обходился бы ты со своей женой, как мой муж со мной, и она стала бы лучше, — продолжала Петруся.
— Чтоб они оба потопли! Чтоб глаза их на этот свет не глядели! — угрюмо буркнул Степан.
— Тьфу! До чего злой, гадкий человек! Людям смерти желает! — наморщив лоб и сердито глядя на него, сплюнула Петруся, собрала с земли выжатое белье и, бросив его в лодку, прибавила:
— Умно я сделала, что не захотела идти за тебя… Хорош был бы у меня муж…
Увидев, что она сейчас сядет в лодку и уедет, Степан вскочил со своего пня и встал подле нее.
— Погоди, Петруся, немножечко погоди, — зашептал он, — еще минутку поговорим… что тебе стоит? Еще одну минутку! Нет, с тобой я был бы не таким, как с ней… С тобой я стал бы ласковый и смирный, как пес, что нашел своего хозяина… Ты бы детей моих не так растила, как та… Ты бы в хате у меня смеялась и пела, как коноплянка в гнезде… А я всю жизнь целовал бы тебе руки и ноги; будь ты со мной, я и работал бы до кровавых мозолей… Ох ты, моя Петрусенька, милая ты моя… Ты хоть теперь от меня не убегай… дай мне хоть минутку порадоваться на тебя…
С глазами, горящими страстной любовью, он наступал на Петрусю, толкая ее под сень широко раскинувшейся ивы, жарким дыханием обжигал шею и плечи, обхватив ее стан будто железной рукой. Она закричала от ужаса и гнева, легко, как лань, вскочила в лодку и, схватив весло, в одно мгновение отчалила. Не прошло и минуты, как лодка уже удалилась от берега. По тихой лазурной глади она скользила быстро и ровно, почти не раскачиваясь и унося к противоположному берегу высокую, стройную женщину, плавно и мерно сгибавшуюся над веслом, вспенивавшим воду. Волосы, выбившиеся из-под красного платка, скрывали огненный румянец на ее лице; голые чуть не до колен ноги и взмахивающие веслами руки золотило заходящее солнце. Человек, стоявший под ивой, не сводил с нее глаз, сверкающих как два снопа пламени. Выражение страстной любви исчезло с его лица, омраченного скорбью и гневом; жестокой злобой дрогнули губы.
— Коли так, — крикнул он вслед удалявшейся женщине, — стало быть, ты и вправду ведьма! Бесовской силой ты привораживаешь к себе людей, а потом отдаешь их на вечную погибель! Погоди же! Будет тебе за это! Уж я сумею тебе отплатить за свою обиду, ведьма проклятая, душа твоя окаянная!