— Глянь, тятя, глянь!
Он вытянул руку к серевшей неподалеку, движущейся тени, которая показалась из-за рощи и медленно скользила в снежной мгле.
— Во имя отца и сына… — перекрестился Петр, — сгинь, пропади, нечистая сила…
Степан, самый храбрый из всех, прошел еще несколько шагов.
— Черт или баба? — колеблясь, промолвил он.
— Баба… — подхватил Шимон, — шельма баба, не дала денег, ведьма эта… я ее, как мать родную просил… Ого! Дождется она!
И он ринулся вперед. Через несколько секунд он уже бежал во всю мочь своих пьяных ног назад к зарывшимся в снегу саням. Навалившись на сани, пыхтя и ругаясь, он принялся выворачивать одну из жердей покрытого соломой сиденья.
— Она самая, — бормотал он, — ведьма эта… чертова милка… кузнечиха проклятая… денег не дала, а по ночам людей на погибель водит…
— Она! Опять она! — крикнул Петр и тоже вытащил из саней увесистую жердь.
— Да сгинет бесовская сила перед господней, и да поборют силы небесные бесовскую силу… Поганая душа ее… Сынка моего погубить хотела, а теперь и всех нас хочет в поле заморозить… Нет, не бывать этому…
— И чего она к нашему семейству привязалась, житья нам не дает? — заголосил Клеменс. — Ужели из-за нее пропадать моей головушке?
Степан рта не раскрыл, но тоже выворотил жердь из саней…
В белом мутном сумраке лица их не были видны, но в громком пыхтении, в мрачном бормотании и пьяных выкриках слышалось, как нарастали и бурлили самые жестокие страсти: страх и жажда мести. Прошла минута; в нескольких шагах от сцепившихся полозьями саней затемнела копошившаяся кучка людей и воздух прорезали душераздирающие вопли и стоны; однако ветер заглушил их протяжным воем и со свистом унес в ширь полей, где бушевала вьюга…
Еще через несколько минут сильный порыв ветра разорвал снежную мглу, и тогда показалась прямая, как струна, дорога и трое саней, в которых сидело четверо мужиков. Они побороли бесовскую силу и нашли дорогу. Подхлестывая лошадей и протяжно их понукая, они быстро понеслись по гладко укатанной дороге и скрылись в снова поднявшейся метели. Позади, чернея неподвижным пятном на белой земле, осталась жена кузнеца Михала, Петруся. Палками они проломили ей грудь и ребра, раскровянили молодое лицо и бросили посреди чистого широкого поля белому снегу на подстилку, черным воронам да галкам на съедение.
Эпилог
В зале суда жарко от множества народу и огней.
В этот поздний ночной час после долгого разбирательства воздух насыщен тяжелой усталостью. Наконец, отворяется плотно запертая и зорко охраняемая дверь.
С глухим шорохом поднимается публика; подсудимые тоже встают со своей скамьи. Длинной вереницей выходят из совещательной комнаты присяжные; один из них с торжественным видом громко читает четыре вопроса; каждый вопрос относится к одному из обвиняемых, и на него должен последовать короткий ответ: виновен, не виновен.
Четыре раза среди глубокой тишины в переполненном публикой, ярко освещенном зале отчетливо и громко звучит:
— Виновен, виновен, виновен, виновен.
После короткого перерыва уже другой голос громко объявляет приговор:
— Петр, Стефан, Шимон и Клеменс Дзюрдзи приговариваются к десяти годам каторжных работ в рудниках и пожизненному поселению в Сибири, с лишением всех прав — гражданских и личных.
Осужденные слушали, слушали. Голос, объявивший приговор, умолк… Свершилось. По бледному как полотно лицу Петра одна за другой катились тихие, едкие слезы, а руки медленно поднялись и скрестились на груди.
— Отче небесный, царю земной, да будет воля твоя как на небесах, так и на земле, — произнес он глухо, но внятно и устремил глаза ввысь.
Степан даже не дрогнул, только его измятое, изборожденное тысячью морщин лицо залил кровавый румянец, а в черных глазах молнией сверкнули отчаянье и ярость.
Шимон остался, как был: с повисшими руками, разинутым ртом и мокрыми, остановившимися глазами. Казалось, уже все на свете было ему безразлично, а может быть, он даже не понимал, что его ждет в будущем.
Но за этим отупевшим пьяницей вскинулись вверх две сильные юношеские руки, еще не успевшие огрубеть и почернеть от работы; судорожно вцепились они в густые, светлые, как лен, волосы. Схватившись за голову, Клеменс горько разрыдался.
Потом по-одному покинув свои места за барьером, медленно и тяжело ступая, они по очереди стали выходить в открывшуюся перед ними низкую дверь, за которой виднелся темный коридор, казавшийся черным после яркого света. Из сверкающего огнями зала один за другим вступали они в этот черный мрак; за последним из них скрылись и два замыкавших шествие вооруженных солдата. Низкая дверь закрылась медленно и бесшумно…
― ХАМ ―
Глава I
Ему было более сорока лет, — это видно было по нескольким морщинам; тонкими линиями они изрезывали его высокий лоб, казавшийся еще более высоким от поредевших темных, но уже седеющих около висков волос. Однако, несмотря на морщины и пробивавшуюся седину, он казался сильным и к тому же степенным человеком.
Он был рыбаком.
Целые дни, а иногда и часть ночи он проводил на воде. И потому солнце, ветер и влажное дыхание реки покрыли здоровым темным загаром его продолговатое худощавое лицо, озаренное ясно-голубыми, несколько неподвижными глазами, выражение которых было степенно.
Он был высок ростом, обладал красивой и сильной фигурой, и в его движениях также проглядывали степенность и задумчивость.
Когда ему было восемнадцать лет, отец женил его на девушке из соседней деревни, потому что в избе недоставало хозяйки.
С этой женой, доброй и трудолюбивой, но глуповатой и неказистой, он жил спокойно и согласно, да недолго, — она умерла через несколько лет, не оставив ему детей.
Вскоре после этого умер его старый отец.
А когда он выдал замуж единственную сестру, которая была двенадцатью годами моложе его, то остался совсем один в своей избе, стоявшей на краю небольшой деревни у соснового бора на высоком берегу Немана.
У него не было ни волов, ни лошадей, и ему не нужно было помощников по хозяйству, — земли у него почти не было. Отец его получил при избе от прежнего владельца деревни довольно большой кусок земли под огород и добывал средства к жизни большею частью тканьем; одно время оно процветало в этой деревне и приносило ее обитателям некоторый доход. Но сам он не мог свыкнуться с ткацким станом, низким потолком и темными стенами своей избы.
Что-то тянуло его к необозримому раздолью реки, к ее голубой тишине — в хорошую погоду, ее мелодичному шуму — во время бури, к восходу солнца, алеющему над ней каждое утро, и к отражающимся в ней каждый вечер великолепным краскам заката.
Он любил чистый, ничего что знойный или морозный, воздух, открытое, ничего если даже пасмурное и унылое, небо; еще в детстве он мастерил лодки и удочки, а как только вырос, стал рыбаком.
Прежде, возвращаясь с реки, он находил в избе отца, жену, сестру, иногда соседей и кумовьев. Иногда он заходил в корчму, хотя в водке не находил ничего приятного, а в танцах и разговорах не принимал большого участия.
Но вот прошло уже несколько лет с тех пор, как его изба совершенно опустела.
Возвращаясь домой, он сам доил корову, которую деревенский пастух пригонял ему с пастбища в хлев, сам готовил себе пищу, а затем ужинал в одиночестве и ложился спать, чтобы на следующий день снова плыть в челноке, глядя на восходящую зарю или на туман и ночные сумерки, сменяющие закат.
В корчму он больше не ходил и редко вступал в сношения с людьми, кроме своей сестры и шурина; зимой, когда река замерзала, он часто молчаливо сидел у стены в их избе.
Нельзя сказать, чтобы он не любил людей: он не только никому не делал зла и ни с кем не ссорился, но даже с удовольствием оказывал разные услуги то тому, то другому, помогая в работах по хозяйству, принося в кувшине мелких рыбок, охотно и дружелюбно отвечал каждому, кто с ним разговаривал. Он не только не искал людей, а, пожалуй, даже избегал их, привыкнув к молчанию во время своих долгих поездок по реке. А когда он говорил, то голос его был тих и слова медленно стекали с его редко улыбавшихся, но ласковых уст. Однако его нельзя было назвать грустным; напротив, он казался только спокойным и довольным. В то же время линии его рта, взгляд и движения выражали задумчивость, а также серьезность и ровность характера.