Вот какова она была!
А ее материнские чувства и разум, которые так ярко проявились при воспитании дочерей? Бахревичу никогда не удалось бы дать дочерям такое образование, какое дала им она. Куда там! Он не знал бы, как и взяться за это!
Но так как Мадзя когда-то была на «ты» с дочерьми исправника и несколько раз в тарлатановом платье танцевала на вечеринках у помещиков, она не только подумала о том, чтобы дать дочерям; образование, но и сумела осуществить эту мысль. Она знала, чему должны научиться паненки; ведь и она сама когда-то училась и, только выйдя замуж за эконома, вскоре совершенно позабыла все и, что еще хуже, опростилась и огрубела.
Однако она владела самым главным — теорией. Руководствуясь ею, она с великим трудом подыскивала гувернанток; вначале она брала любых, но впоследствии, когда образование подходило к концу, нашла панну Шурковскую; правда, та потребовала высокого вознаграждения — целых пятьдесят рублей в год, и, кроме того, ужасно много ела, но зато учила превосходно. При ней-то Карольця и научилась петь «О ангел, что с этой земли» и играть «La priere d'une Viérge»[4], а Рузя, у которой не было музыкальных способностей, так хорошо овладела французским языком, что, когда она однажды заговорила на нем с посетившим ее отца паном Густавом Дзельским, этот светский кавалер просто раскрыл глаза от изумления.
Панна Шурковская научила также обеих девушек изящному рукоделию, которым они теперь, когда не было гостей, занимались целыми днями. Она же посвятила их в многочисленные детали хорошего тона и дамского туалета.
Всю тяжесть расходов на содержание такой дорогой учительницы, ее обжорство и капризы Мадзя переносила с ангельским терпением и за все три года обругала ее не более десяти раз и ни разу не побила. Она черпала терпение и самообладание в материнской любви. Мадзя просто обожала дочерей. Иногда, правда, ее сердило, что она не видит от них никакой помощи по хозяйству. И когда девушки отказывались даже самовар поставить или принести из кухни кушанье, ей приходила в голову мысль, не слишком ли уж большое образование она им дала. В таких случаях, как, впрочем, и во многих других, а иногда и без всякой причины, спины барышень знакомились с материнским кулаком, с метлой или с мотком крученых ниток домашнего прядения. Однако во всех других отношениях мать питала к ним любовь, доходившую до неистовства.
Когда они хворали, она вливала в них море лекарств, изводила на них горы пластырей; когда им хотелось каких-нибудь нарядов, она не жалела денег и способна была выцарапать глаза всякому, кто усомнился бы в добродетелях и совершенствах ее дочерей, будь это даже ее родной отец и не умри он во-время. Она была так же слезлива, как и вспыльчива, и вечно проливала слезы то над их судьбой, то восхищаясь их прелестью, то от злости, что они ничего не делают по дому.
Вот она была какая! Так мог ли Бахревич не оценить этой жемчужины и, зная все ее достоинства, не примириться с такими ее недостатками, как излишнее злоупотребление пронзительным голосом, неделикатными выражениями, а также слишком поспешное обращение к метле? Подобные проявления сильного характера должны были внушать ему еще большее уважение к жене и укреплять его привязанность к ней. Бахревич принадлежал к той многочисленной категории людей (несравненно более значительной, чем может представить себе тот, кто судит о человечестве поверхностно), которые почитают кнут и любят его поборников на земле. Бахревич боялся жены, и именно этот страх заставлял его уважать ее и быть признательным. Если бы не кнут, который она вечно держала над его головой, быть может, он стал бы таким же, как многие: спился бы, загулял и ничего бы не достиг. Не захвати она этот кнут немедленно после свадьбы в свою мощную длань, он сам держал бы его над ней, глумясь над кроткой, слабой и покорной женщиной. Но вокруг той, которая владела этим орудием, этим скипетром земных владык, он ходил на цыпочках, с осторожностью; говорил с ней кротко, робея, смотрел ей в глаза, как собака, которая старается угадать волю своего хозяина, а в минуты согласия покрывал ее грубые, красные руки поцелуями. А если бы эти руки были маленькими и слабыми, он не целовал бы их, а бил ременной плеткой.
Впрочем, было время, когда Бахревич любил несколько иначе. Не из уважения к кнуту, не из благодарности за выгодную для семьи продажу масла, смешанного с толченой картошкой, не потому, что признавал в женщине превосходство ее происхождения и ума, а просто так, милостью божьей, по сердечному влечению. Было время, когда его восхищенные глаза не могли оторваться от высокой и стройной фигуры, от смуглого лица, иссиня-черных волос и алых и влажных, как свежая вишня, губ крестьянки. Она была крестьянкой, и даже не хозяйской дочерью, а бездомной сиротой, бедной батрачкой.
Он был тогда молод, и в нем еще не заглохло то свежее, поэтическое чувство, которое он вынес из маленькой шляхетской усадьбы отца, недавно покинутой им для службы у помещика. Бахревич был малоземельный шляхтич. В отцовском дворе на пятнадцати моргах земли выросло четверо братьев Бахревичей. Двое старших женились и жили дома. Младший пошел искать по свету свою долю, а Стефан остался здесь, поблизости. Читать, писать и считать научил его «губернер», которого вскладчину держали для детей несколько семейств, живших по соседству. Старательный, проворный, вкрадчивый, он легко добился в имениях, принадлежавших помещикам Красновольским, места мелкого служащего, носившего высокое звание «наместника». Но стал он наместником не какого-нибудь монарха, а помощником одного из красновольских экономов. В том же фольварке жила и та высокая, стройная, черноокая девушка. Бахревич так влюбился в нее, что надолго забыл даже о том, что она крестьянка. Станом своим она напоминала молодую березку, глаза ее были полны огня, алый рот открывал в улыбке белоснежные зубы, а когда она расплетала косы, то по пояс скрывалась в плаще волос цвета воронова крыла. Была она работящей — у чужих людей не получишь даром кусок хлеба, — робкой и покорной: над сиротой бездомной кто не хозяин! Помощник эконома казался ей такой же важной персоной, как для него самого — владелец красновольских имений. К тому же Бахревич был тогда бойким, статным и пригожим парнем: опаленное зноем и ветром лицо, белый лоб, светлые усики над яркими губами, а в глазах тот огонь, каким молодость и здоровье наполняют человека, выросшего среди утренней прохлады и свежести полей, среди покрытых ночными росами пастбищ, в укрепляющем тело труде пахаря и косаря. Теперь он сам уже не пахал и не косил, но дело это знал превосходно; службу свою исполнял энергично и ревностно, начальству угождал и стремился к пределу своих мечтаний — к должности эконома.
В то время ему хорошо жилось на свете. Черноволосая девушка помогала ему терпеливо выжидать, когда исполнятся его честолюбивые надежды. И пока он довольствовался возлюбленной. Преданная ему душой и телом, покорная, она только и думала, как бы ему угодить. Он же временами ругал ее и даже слегка поколачивал. «Ворона, — говорил он, — хоть бы мне слово сказала, когда я ее ругаю. Забьется в угол и плачет; сущая размазня!» Однако ее безграничная любовь укрепляла и его привязанность к ней. Но вот неожиданно произошло то, чего он так страстно желал и что всей душой, всеми силами старался заслужить. Его сделали экономом и дали не какой-нибудь фольварк, а Лесное с Вулькой впридачу. И тогда черноволосая Крыся поразительно быстро надоела ему. Что было хорошо для «наместника», стало недостойно эконома, управлявшего двумя лучшими фольварками в красновольских поместьях. Он вдруг вспомнил, что Кристина — мужичка, но совсем забыл о том, что два или три раза со страшным гневом и криком выгнал из людской деревенских сватов, приходивших сватать красивую, статную, работящую девушку сыновьям зажиточных хозяев. «И чего она пристала ко мне?» — возмущался он в душе. Ей, однако, сказать он так не осмеливался; пытался было не раз, да слова застревали у него в горле. Он прекрасно помнил, как долго и с каким пылом пришлось ему преодолевать ее стыдливость и боязнь. Он и теперь не сказал бы, что она перестала ему нравиться. Наоборот, он чувствовал, как тяжело будет расстаться с нею. Не будь она мужичкой, он женился бы на ней и не посмотрел бы, что она бедная. Тогда он еще не был жаден, но почета добивался. В нем говорило честолюбие. Обнимая и целуя Крысю со страстью и наслаждением, он час спустя уже мечтал о браке с панной из хорошего дома. «Если бы подвернулся такой случай, — говорил он своим друзьям, — я взял бы жену в одной рубашке, лишь бы она была из хорошей семьи и образованная». И случай подвернулся. Приятели сосватали, повезли к панне, обручили и поженили. А незадолго до свадьбы из Лесного вышла крестьянка, высокая, черноволосая, с лицом молодым, но увядшим от скорби и слез; одного малютку она вела за руку, другого несла, крепко прижимая к груди. Старшего звали Филиппом, по-крестьянски[5] — Пилипом, младшего — Антоськом. В этот день Бахревич, закрывшись наглухо в своем доме, просто выл от горя. Только раз в жизни вынес он борьбу со своим сердцем. Он уверял своих приятелей, что сердце в нем боролось с разумом, но что в конце концов разум победил. Всю жизнь потом он поздравлял себя, что не сделал глупости, не закрыл перед собой все пути ради мужички. Однако долго еще при воспоминании об этой мужичке что-то такое творилось у него на сердце, что он обтирал лицо платком, сплевывал и поскорее шел в поле, чтобы забыться в работе. Но это были мимолетные приступы. Потом родились дочери и появились деньги. Мадзя проявила во всем блеске свои качества… Начальство любило его, жилось ему хорошо, положение было прочное, иногда перепадали кое-какие доходы; он гордился миловидностью и воспитанием своих дочерей; иногда заезжал к нему в дом какой-нибудь чиновник и даже помещик. Он чувствовал себя почти совсем счастливым. Правда, иногда случались у него кое-какие неприятности, которые причиняла ему метла, но это было все же лучше, чем иметь женой размазню.