— О родителях грех так говорить! — с заметным испугом сказал Павел.
— Вот! — горячо возразила она, — у вас все грех! А по мне, что правда, то правда… Я лгать не привыкла. Послушайте сами и тогда судите, не права ли я?
Она переменила позу и при этом так вытянула ноги, что ее прюнелевые башмаки оказались у самой воды. Ее живая, быстрая речь, перемешанная со смехом и вздохами, текла, как бежавшая внизу река, не уставая, не уставая.
У ее деда, онгродского мещанина, было два собственных дома, должно быть, домика, потому что она назвала такую улицу, на которой стояли одни деревянные лачуги; еще при жизни он отдал сына в канцелярию. Канцелярская должность ее отца была, должно быть, самой мелкой, так как он получал крохотное жалованье и часто ходил в худых сапогах. И тем чаще ему приходилось ходить в худых сапогах, что был он пьяницей. Еще в молодости, — вероятно, благодаря дурному обществу, — он пристрастился к выпивке, а потом все больше и больше стал отдаваться этой привычке.
Мать ее была родом из хорошей семьи, Ключкевичей. Она даже умела играть на фортепиано, и когда у них еще было фортепиано, то как заиграет, бывало, какую-нибудь польку или мазурку, так на двух улицах слышно. Она была довольно красива, любила хорошо одеваться и окружала себя кавалерами. Иногда у них бывало очень весело. Когда отца не было дома, к ним приходили, пели, играли, танцовали, а потом являлся отец; пьяный или даже не пьяный, он разгонял гостей, а мать ругал или бил. Сначала только ругал, а потом и бил.
Франке было шесть лет, когда она в первый раз увидела, как ее мать целовалась с кавалером, а когда ей было восемь лет, мать ее бежала от мужа к своим родным. Тогда Франка и оба ее старших брата стали жить как воробьи; ели столько, сколько удавалось где-либо урвать, согревались только под чужими стрехами. Люди жалели их, по временам их кормил кто-нибудь и брал на некоторое время к себе. Мальчикам было лучше: один, чуть подрос, пошел на военную службу, а другой сделался каменщиком; хотя это ремесло и было слишком низко для его происхождения, но что же делать? Нужда! Да недолго он и пожил в этом унижении. Он был бледный и худенький, как червячок. Раз у него, должно быть, закружилась голова, он упал с лесов на улицу, ужасно расшибся и, хоть его и вылечили, вскоре после этого умер. Старший, солдат, поехал на край света и пропал без вести.
Мальчикам ведь всегда лучше на свете; но она переносила настоящий ад из-за отца, из-за холода и голода и тех глупцов, которые, когда ей было только двенадцать лет, давали ей пряники и орехи, лишь бы она позволила им поцеловать себя. Говорили, что она красивая, и это ей нравилось, но они сами ей тогда совсем не нравились. Она очень боялась их и, отказываясь даже от орехов и пирожных, пряталась от них; но это не всегда удавалось, так как она часто бывала на улице, то играя с детьми, то выпрашивая у добрых людей кусок хлеба или несколько полен на топливо.
Оба дома отец давно продал, а деньги истратил еще вместе с матерью. Мать пробыла несколько лет у своих родных и возвратилась к мужу. Это было в то время, как умер дядя Ключкевич, а его дети разбрелись по свету (один из его сыновей теперь адвокат в большом городе, богатый, богатый!..), матери стало негде жить, она и возвратилась к мужу. Но отец тогда уже лишился должности в канцелярии, совсем спился, вскоре сошел с ума от пьянства и через полгода умер от белой горячки в больнице. Мать, бледная, иссохшая, жила еще года три. Она занималась рукоделием и носила свои работы по домам, иногда брала шить белье. Она уже совсем перестала думать о кавалерах, по целым ночам кашляла и плакала. Франку она держала при себе, учила шить и читать, а перед самой смертью выхлопотала для нее место у одной пани, привела ее к этой пани, ползала у ее ног и просила позаботиться о ее дочери.
— Вот несчастная! — заметил Павел.
— Ага! — с упрямством и страстной ненавистью в голосе крикнула Франка. — А деньги, которые они взяли за дома, они вместе с отцом истратили на наряды и волокитство, нас троих она бросила, как щенков, а сама убежала к своей родне ради своих выгод и удовольствий. Что с того, что она потом опомнилась и перед смертью тряслась надо мной, как курица над цыпленком? Я ей уже никогда не могла простить того, что она прежде делала на мою погибель. Велика важность, что она опомнилась тогда, когда у нее остались только коло да кости и никто и смотреть не хотел в ее сторону. Да и тогда, если бы кто-нибудь поманил ее пальцем, она побежала бы и опять забыла бы обо мне… ой-ой, еще как бы побежала! Уж я ее знаю, знаю!.. Только потому она и привязалась ко мне, что ее оставили и бог и люди… а прежде что? Чтоб таких матерей на свете не было!
— Гэто прауда! Каб гэтаких матак на свеце ня было! — убежденно проворчал Павел.
Хозяйка, к которой она поступила в первый раз на службу, была добрая, обращалась с ней ласково, научила ее вязать крючком и стирать кружева; но пан приставал к ней, и хотя она сначала избегала его из боязни и стыда, это не спасло ее. Он ей очень понравился: это был первый мужчина, в которого она была влюблена до безумия. Это был ее первый любовник; другие давали ей пряники и орехи только за поцелуи. Когда пани узнала обо всем и рассчитала ее, он дал ей пятьдесят рублей, которые она прожила в городе в один месяц, ничего не делая, только оплакивая его и для утешения проводя время в веселых компаниях.
Потом она нашла себе службу в другом доме и — пошло! Сколько бы она ни считала, она не сможет припомнить и сосчитать хозяев, у которых она побывала с того времени; самое большее — она прослужит где-нибудь год, да и это случилось с ней только два раза. Обычно она при первом же замечании бросает службу; если у нее слишком много обязанностей или мало остается времени на развлечения, она тоже бросает службу; если ей надоест смотреть каждый день на одни и те же лица — бросает службу. Часто рассчитывали ее и сами господа, рассчитывали за кавалеров и за злость. У некоторых такая строгость, что не любят даже, чтоб горничная была с кем-нибудь в хороших отношениях, и как только заметят что-нибудь такое, сейчас же рассчитают. Другие не переносят вспыльчивого характера, а она вспыльчива и не позволит оскорбить себя, — на одно слово скажет десять, а иногда так ответит, что господа прямо-таки онемеют от удивления и стыда. Несколько раз, однако, за такие ответы ее тянули в суд. В первый раз она очень боялась суда, но во второй чувствовала себя там, как дома, и, хоть заплатила штраф, зато так отделала своих обвинителей, что уж, наверное, до самой смерти ни на одну прислугу не подадут в суд.
А было еще хуже: она просидела три дня в участке, и без всякой вины. У ее хозяйки пропало дорогое кольцо, и та, даже не поискавши его хорошенько, сейчас же к ней: ты его украла! Ты, да и только. Как она тогда клялась, как плакала! Ничто не помогло, — позвали полицию и взяли ее под арест. И что же? Перстень нашелся: пани сама уронила его за комод. Сколько Франка тогда плакала, сколько плакала! Потом эта пани давала ей деньги за напрасное обвинение, но она вырвала из ее руки ассигнацию, рвала ее, рвала, рвала и топтала ногами, затем выругала хозяйку и ушла.
Никто еще так не оскорблял ее, как эта пани. Что правда, то правда, а что неправда, то неправда. Иногда, но только очень редко, случалось, что она надевала на себя какую-нибудь вещь своей хозяйки, но всегда возвращала ее и не только не присваивала, но даже ни разу не испортила. Что бы там ни было, но она никогда не пьет, не крадет и не лжет. Такая уж у нее натура, что ей не хочется этого делать. Если б ей очень хотелось, она, наверное, это делала бы, но она не чувствует к этому никакой склонности. Водки она не переносит, а красивые платья ей хоть и нравятся, но не настолько, чтобы ради них ставить себя в неловкое положение; а лгать она прямо-таки не сумела бы, потому что если уж она начнет говорить, то должна высказать все, что только на ум взбредет, и если бы даже хотела остановиться, то не смогла бы, но она и не старается сдерживаться, — зачем ей это! Она ни на кого и ни на что не обращает внимания.