— Г, д, е, — стонал и вздыхал Павел, не чувствуя и не сознавая того, что так сильно ломает при этом свои руки, сложенные под столом на коленях, что на всю избу пальцы трещат в суставах, — ж, з…
Над следующей буквой он сидел долго и молчал, с каплями пота на нахмуренном лбу, и наклонялся все ниже и ниже. Трудно ему было отличить ее от одной из следующих. Наконец он тихо и боязливо произнес: «л».
Франка, которая при каждой ошибке Павла нетерпеливо вертелась на табурете, теперь вскочила с криком:
— Вот дурак! Л… л… какое же это л, когда сверху стоит точка! Вот хамская голова! Не книги читать тебе, сиволапому, а лапти плесть.
— Ну Франка, не сердись, тише же, тише! Я уже вспомнил, что это i… с точкой наверху… ну, сядь и поучи еще немного, тише!.. Тише.
Он притянул ее за руку к столу и тихо успокаивал:
— Видишь, Франка, я к этому еще не привык… но ты немного подожди… подожди… моя миленькая… пусть немного привыкну.
Она уселась опять, но уже нахмуренная и недовольная, и за каждую ошибку бранила его все сильнее. Он терпеливо переносил это.
— Подожди, миленькая, — повторял он, — подожди немного… пусть я привыкну.
Он в самом деле привыкал довольно быстро; прекрасно знал уже всю азбуку и как-то раз вечером, при свете керосиновой лампы уже довольно бегло бормотал: — в, а, ва, в, е, ве: — как вдруг Франка, будто ужаленная, вскочила с табурета и закричала:
— Не хочу, не хочу! Довольно этого! Чорт бы побрал это чтение! Разве я к тебе в гувернантки нанялась? Мне скучно, я готова завыть, как собака.
Она упала на постель и стала зевать, глядя в потолок и вытянув руки над головой. Это громкое и протяжное позевывание в самом деле было похоже на вой. Павел поднял свое огорченное лицо, молча посмотрел на нее, качнул головой и сделал рукой пренебрежительный жест.
— Вот, леший к тебе пристает. Должно быть, ты хочешь спать, если так зеваешь. Ну хорошо, — спать, так спать…
Он потушил лампу и через несколько минут уже крепко спал.
Но ей совсем не хотелось спать. В долгие зимние ночи на нее нападал страх иногда от гробовой тишины, иногда от изредка пробуждавшихся звуков. Хотя бы стук колес, хотя бы свисток ночного сторожа, хотя бы человеческие шаги по замерзшему тротуару улицы, хотя бы тусклый отблеск уличного фонаря, хотя бы самый тихий отзвук музыки, доносящийся с какого-нибудь ночного гулянья.
Но нет! Здесь не было ничего такого, что прежде успокаивало и развлекало ее, когда она, взволнованная или больная, не могла заснуть. Здесь в спокойные морозные ночи царила такая беспредельная тишина, соединенная иногда с такой бездонной тьмой, что Франке казалось, будто она лежит глубоко под землею. Иногда эту тишину нарушал сильный стук, словно выстрел из пистолета или удар камнем о стену избы. Франка, выпрямившись, с напряженным вниманием садилась на постели, а когда стук повторялся, начинала дергать спящего мужа за руку. Она испуганно шептала с трудом просыпавшемуся Павлу, что в избу ломятся разбойники. Он не верил этому, потому что с тех пор, как живет на свете, в селе не было никаких разбойников; однако он вслушивался в тишину и, когда стук повторился еще раз, со смехом говорил жене, что это трещат от мороза стены избы. Со временем она убедилась, что это правда, но никогда не могла привыкнуть к этим ночным звукам.
Мороз, как ледяной великан, с гневной тоской блуждал по селу. Он ударял то в одну стену избы, то в другую, отходил и приближался, стуком и тихим треском давал о себе знать у маленьких окон, ступал прямо по оградам сада и слонялся вокруг избы Козлюка. Эти блуждания ледяного великана по селу среди черных ночей случались редко. Но и оттепели не были немыми, мороз стучал, трещал, хлопал, а они вздыхали, шептали и всхлипывали. Ветер вздыхал на крыше избы; таявшие ледяные сосульки плакали, слышался тихий плеск; старая груша у стены шелестела над тающим снегом, по сухим стеблям в саду проносился еле слышный шопот. Франке казалось тогда, что она слышит кругом избы тихий говор притаившихся преступников или вздохи блуждающих и терзающихся духов. Она вспоминала о близком кладбище, и ей приходили в голову бесчисленные истории о духах и привидениях. И в темной избе раздавался громкий испуганный шопот:
— Во имя отца, и сына, и святого духа!.. Иисусе, Мария и все святые! Спасите!
При дневном свете, в веселом расположении духа, она всегда готова была сказать со смехом: «ерунда бог! ерунда душа!» Но в ночной темноте она верила в возвращающиеся с того света души и призывала на помощь не только бога, но и святых, имена которых она узнала из молитв в своем молитвеннике.
Но хуже всего бывало, когда над заснувшей деревней гуляли сильные зимние вихри. Из широких полей, из глубокой котловины Немана, из-под неба, погруженного в темноту, они прилетали, поднимаясь и опускаясь, и совершали свои бешеные оргии над рядом низких крыш, спавших под снеговым покровом, и вокруг темных стен, окруженных снеговыми валами. Воздух наполнялся тогда как будто шумом и криком собравшихся со всего света голосов. Казалось, огромные шары или клубки с разбега бешено ударялись друг о друга, и слышались раскаты грома или грохот пушечной пальбы; казалось, это молнии с неумолкающим треском стремились с одного конца земли на другой; казалось, это были завывания избитой стаи псов, крики измученных, плач скорбящих, протяжные причитания, тонущие в грозном шуме, трепет множества крыльев, соединенный с треском рушащихся зданий.
Все это адским шумом и беснованием наполняло темные пространства. Но ничто не пробуждало людей, заснувших под низким рядом крыш, окутанных в снежные покровы. Под всеми этими крышами спали спокойно и беспечно в суровых, но давно знакомых объятиях природы. Только одно человеческое существо сидело на постели, выпрямившись, устремя взор в темноту, напрягая слух, с замирающим в груди дыханием, с каплями пота на лбу. Франка была уверена, что вот сейчас, сейчас настежь распахнутся скрипящие и стучащие двери и окна избы и через них влетит целая толпа бешеных дьяволов или же вдруг эти свирепствующие вихри разнесут избу и крышу и повалят стены. Она опять дергала мужа за плечо:
— Изба развалится! Павел! Павел! Убежим куда-нибудь, изба развалится.
Сонным и удивленным голосом он спрашивал:
— Почему?
— Слушай! — отвечала она.
Он прислушивался одну минуту, а потом говорил, поворачиваясь на другой бок:
— Пустяки! Не развалится, разве это первый раз?
— Павлюк, — просила она тогда, — зажги лампу… мой дорогой, мой миленький, золотой, сокровище мое, зажги!
Но ей недолго приходилось упрашивать. Он вставал, зажигал лампу и спрашивал:
— Почему же ты сама не зажгла?
— Я и дышать боялась, не только что!..
— Пустяки! — повторял он, — перекрестись и спи.
После этого он опять засыпал, а она, немного успокоенная зажженным светом, все-таки не ложилась. Сидя на постели с растрепанными волосами и необсохшим еще потом на лбу, она начинала присматриваться к спящему человеку. Павел засыпал быстро и крепко.
Лежа неподвижно с закрытыми глазами, он казался значительно старше, чем тогда, когда двигался и смотрел. Гибкость движений и ясные голубые глаза придавали ему иногда почти юношеский вид. Теперь морщины, изрезывавшие его лоб, становились заметнее, а серьезный склад его губ придавал всему лицу суровое выражение. Франка, пристально глядя на него, говорила сквозь сжатые зубы:
— Болван! Он опять заснул!
Какой он теперь некрасивый! Он был совсем другой, когда она в первый раз увидела его на Немане в челноке. Тогда он показался ей таким стройным, а как он смотрел на нее. Ну, а теперь!.. Опять сквозь сжатые зубы она бормотала:
— Старый он уже.
Вокруг избы ветер гулял, свистел, гремел, завывал и стучал. Злым блеском сверкали черные глаза женщины с растрепанными волосами, которая сидела на постели, присматриваясь к спящему около нее мужчине.
Однако, когда он просыпался на рассвете и привлекал к себе ее, только еще начинавшую засыпать, она бросалась в его объятия как избалованная кошка; она целовала его, опьяняла своим любовным шопотом и через несколько часов после этого, смеясь и щебеча, соскакивала с постели и охотно суетилась у разведенного огня, приготовляя пищу.