Но случалось все чаще и чаще, что Павел, не разбудив ее, выходил из избы, чтобы заглянуть в прорубь, в которую он опустил вчера сеть, или, когда лед начинал ломаться, посмотреть на плывущие льдины и по ним определить место и направление для ближайшего улова.
Чувственность не была его коренным свойством. Она охватила его быстро, — тем быстрее, что случилось это поздно и в первый раз, — но теперь она уже слабела, уступая наклонности и привычке к долгим размышлениям и созерцанию.
После того как лед тронулся, он пришел в первый раз на берег реки и простоял неподвижно не менее часа, подперев голову рукой и вглядываясь в простиравшуюся перед ним картину. Синева неба была уже теплая от наступающей весны, и на нем поднималось из-за леса одинокое, бледноватое, но уже теплое солнце.
За рекой груды тающего снега белели среди зелени сосен, по вершинам которых с отрывистым и радостным карканьем прыгали и летали вороны.
Река была подобна полосе струящегося серебра, покрытой плавающими по ней пластинками, горками и домиками из хрусталя. Кое-где слышно было кипение и журчание воды, еще скрытой под толстым слоем льда; но по середине реки, сгрудившись или в одиночку, то стремительно, то медленно и важно, плыли эти хрустальные сооружения, блестящие и прозрачные, позолоченные лучами солнца или сияющие всеми цветами радуги. Их было так много, что они могли показаться каким-то фантастическим, бесчисленным народом, поспешно и молча убегающим откуда-то из неведомых стран. Не успевали проплыть одни, как приплывали другие; и когда те у видного с берега конца реки, казалось, собирались в целый город с сияющими крышами и башнями, у другого конца такой же точно город разбивался на кусочки, усеивавшие полосу струящегося серебра. В воздухе было тихо, и холод едва заметно сменялся теплом. Аромат оттаявшей, освобождающейся от снега и начинающей свободно дышать земли носился в воздухе.
Каждый год любовался Павел этой картиной, и каждый год встречал он ее дружеской улыбкой и радостным блеском глаз. Это был не восторг, пробуждающийся при виде красоты природы, а удовольствие при встрече с чем-то, что приближается, давно и хорошо знакомое.
Можно было думать, что к природе он чувствовал ту огромную привязанность, с какой дитя, еще не умеющее выговаривать имени матери, хватается своими ручками и губками за ее грудь, — ту привязанность, какую, быть может, чувствует улитка к своему известковому домику или червяк к родному комку земли. Однако, кроме этой привязанности к природе, он, должно быть, испытывал удивление и восторг при виде ее явлений. Ведь спускаясь с горы, в первый раз в эту весну, и увидев плывущие льдины, он остановился, как вкопанный, и с его уст слетел такой радостный крик, точно он увидел это первый раз в жизни. Потом он целый час смотрел на льдины с берега так пристально и внимательно, как будто считал их.
За теми, которые имели какую-нибудь причудливую форму, он следил взглядом дольше, чем за другими; при виде одной льдины, которая похожа была на часовню с крышей, сияющей всеми цветами радуги, он покачал головой и щелкнул языком:
— Вот красивая!
Пробужденный от созерцания стуком топора, он оглянулся и увидел Филиппа, который исправлял и налаживал свой паром, чтобы спустить его на реку. Видно, ему встретилось какое-то затруднение в работе, потому что он закричал Павлу:
— Помоги, дзевер, смилуйся, помоги!
Павел поднял с земли другой топор, приготовленный для Данилки, и принялся медленно и старательно вколачивать в толстые доски огромные гвозди. И так оба они прилежно стучали топорами в тихом утреннем воздухе. Наконец и Ульяна с двумя ведрами спустилась за водой, и другие женщины с ведрами и кувшинами показались на берегу. Несколько мужчин стали спускать с горы лодки и челноки, которые скоро могли понадобиться. Одни сколачивали топорами расшатавшиеся доски лодок, другие заливали пазы смолой.
Берег закипел жизнью: работа, размашистые движения рук, громкие разговоры. Перед началом работы все хоть минутку смотрели на плывущие льдины, качали головами, указывали друг другу пальцами на самые большие и самые необыкновенные. Женщины с громким криком погружали в еще студеную воду свои босые ноги и поспешно наполняли ведра и кувшины.
Несколько парней, под предводительством проказливого Данилки, перебравшись на льдину, плывшую у самого берега, пробовали скользить по двигавшейся полосе льда и кричали то радостно, то испуганно, Филипп, оторвавшись от работы, громко бранил младшего брата за шалости и леность, а Павел, тоже прервав свою работу, предсказывал всем, что весна в том году будет ранняя и теплая; он узнает это по запаху земли и по времени ледохода. Этому шуму, поднявшемуся на одном берегу, вторил на другом неистовый крик ворон, которые раскаркались и черными стаями летали над, лесом; а на вершине горы, от одного конца деревни до другого, раздавались мычание коров и блеяние овец, заглушённые стенами хлевов. Там же пели петухи и лаяли собаки, соперничая со стучавшими внизу топорами и пробуждая в далекой глубине леса протяжное эхо.
В это время Франка, проснувшаяся от скрипа отворяющейся двери, подняла свою растрепанную голову и увидела сначала суковатую палку, со стуком опустившуюся на пол, а потом какую-то кучу лохмотьев, присевшую на полу у самого порога.
— Хвала богу!.. — послышался голос, похожий на скрип пилы по дереву.
Франка лениво потянулась на постели и сказала:
— Ради бога, Марцелька, разведи огонь, я хочу еще немного полежать.
За миску кушанья, иногда за стакан чаю или кусок сала и горсть муки Франка сделала себе из этой нищей прислугу. Она же была наперсницей Франки и единственной женщиной во всей деревне, общество которой та любила и которую никогда не называла хамкой. Они поверяли друг другу свои тайны. Сидя на полу возле порога или попивая на скамейке мутный чай из зеленоватого стакана, Марцелла давно уже рассказала Франке всю свою жизнь.
Случай среди деревенских женщин совершенно исключительный: она никогда не была замужем.
Всю свою молодость она скиталась по господским дворам, когда бедствуя, а когда гуляя да живя припеваючи, все как придется, как судьба захочет. Было время, когда и она жила барыней и была счастлива, ходила в прекрасных платьях, работала лишь сколько захочет. Пан был молодой и любил ее, как свою душу. Он не женился на ней, потому что она была мужичка, но он любил ее и, пожалуй, никогда бы не перестал любить, да, чего доброго, и женился бы когда-нибудь на ней, если бы не промотал состояния и не уехал в далекие страны, в большой город. Где уж там ему было брать ее с собой в большой город, когда он и сам был беден. Он уехал и забыл ее. Она тоже забыла о нем. И счастье и несчастье испытала она потом в своей жизни; но теперь, когда она совсем постарела и стала нищей, она все чаще вспоминает это былое счастье, вспоминает, какой она была тогда и каким был он, и что она тогда, в эти давние-давние годы видела и испытывала. Всякие чудеса и дива и роскошь видела она тогда. То вздыхая, то хохоча, то жалобно кивая головой, то нашептывая что-то на ухо слушательнице, она рассказывала Франке про забавы, про панские лакомства и веселую музыку. Франка, раскрыв рот, с блестящими от любопытства и сочувствия глазами, жадно слушала эти дружеские рассказы, которые пробуждали в ее памяти рой воспоминаний. И она в свою очередь живо и горячо рассказывала Марцелле о летах своей первой молодости и любовных приключениях того времени. Печально и горько задумывались они обе.
Потом Франка начинала громко роптать:
— Ах, почему вся жизнь моя не прошла так, как проходила тогда! Почему я теперь такая несчастная, что и надеяться даже не могу, чтобы все это когда-нибудь вернулось!
А старая нищая, которая давно уже забыла слово «надежда», вздыхала, скрестив руки на палке и глядя в землю:
— Ах, хотела бы я по крайней мере знать: ходит ли еще он, голубчик мой миленький, ножками своими по свету? Спокойна ли головка его, счастлив ли он? Может быть, черви источили его под землей.
Иногда, когда она таким образом вздыхала и причитала, слезы показывались из-под ее опухших век и мутными каплями текли по ее пожелтевшим и морщинистым щекам.
Раз в минуту умиления она рассказала Франке, что было у нее двое детей: сын, который умер взрослым, и дочь, которая жива, но глуповата, ни к чему не способна: служба у нее всегда самая скверная, и она ни в чем не может ей помочь. Она сказала это без колебания, без стыда, как вещь самую обыкновенную, которая в данную минуту пришла ей на память. Вслед за этим она вспомнила, сколько горя, трудов и хлопот доставили ей эти дети, как ей приходилось трудиться и служить у людей, чтоб их прокормить и приодеть, и как за все это на старость ей не осталось ничего, кроме нищенства. Она нахмурила свои седые брови, и глаза ее из-за опухших и красных век сурово горели.