В избе Павла в углу у стены стояли железные ломы, теперь уже не нужные. На стенах висели вычиненные сети. На столе и скамейке грудой лежали только что свитые веревки различной толщины и длины, проволочные крючки. Данилка, теперь уже красивый, стройный восемнадцатилетний парень, целыми днями помогал Павлу вить веревки и мастерить крючки. Он охотно занимался этим, потому что так же, как и Павел, чувствовал с детства граничившее со страстью влечение к рыбной ловле.
Около полудня пришла Ульяна с младенцем на руках. Это был уже четвертый ребенок; крестили его этой зимой. Павел был на крестинах, охотно разговаривал с собравшимися соседями и был ласков с матерью новорожденного. На этих-то крестинах все и решили, что он совсем забыл о своей мерзкой жене и даже не думает горевать о том, что она ушла. Напротив, он, вероятно, радуется, что она его бросила, и что та глупость, которую он сделал, не принесла ему большого несчастья. Филипп, немного выпивший на крестинах сына, смеясь напомнил шурину мужицкую пословицу:
— А что, дзевер? Как это говорится… баба с воза, коню легче!
Ульяна, завернув грудного ребенка в теплый платок и положив его на постель брата, развела огонь и сварила обед для Павла и Данилки. Стоя перед огнем, эта сильная, здоровая и красивая женщина без умолку говорила то о новых досках, которые нужны Филиппу для починки парома, то о том, что нынче едва ли хватит хлеба до нового, то о том, что старший ее сын, Семен, стал настойчиво требовать сапог.
Говоря о новых досках и о хлебе, она искоса поглядывала на брата, причем ее голубые глаза жадно поблескивали. Повидимому, ей очень хотелось, чтобы тот помог ей в этих довольно важных заботах. Рассказывая про Семена, про его желания, она смеялась, показывая все свои белоснежные зубы, сверкавшие между полных коралловых губ.
Павел слушал ее внимательно и утвердительно кивал головой, давая ей понять, что он понимает заботы сестры и постарается ей помочь. Он накормил хлебом и картофелем желтого Курту, который вертелся у его ног, потом взял с постели ребенка и принялся качать его на руках и забавлять посвистыванием. Со двора Козлюков раздался громкий голос Филиппа, звавшего жену. Ульяна взяла ребенка из рук брата и убежала. Вскоре после этого на противоположном берегу реки раздался протяжный крик:
— Паром! Паром! Паром!
Данилка бросил до половины свитую веревку и выбежал из избы на помощь Филиппу. Переправлять паром через широко разлившуюся, бурную реку, отталкиваясь шестами, было делом нелегким. Кто знает, справятся ли они вдвоем? Поэтому через минуту Филипп позвал и Павла.
— Дзевер! Идите, помогите! Ради бога, помогите!
— А третий шест есть? — громко спросил Павел.
— Есть, есть! — крикнул Филипп.
Павел надел шапку и, как был — в короткой сермяге и высоких сапогах, — пошел помогать шурину.
Когда он возвратился с парома, в его избе было почти совсем темно. Ульяна поставила в печь горшок с едой, оставленной на ужин, и задвинула отверстие печи деревянной доской. Огня не было видно; в одном углу тускло блестел самовар, а в другом чернели нагроможденные там ломы, весла, метлы и корзины. Висевшие на стенах сети казались колеблющимися, бесформенными. За окном шумел частый мартовский дождь, и слышался ослабленный расстоянием однообразный и глухой шум реки.
Павел зажег лампу, немного отодвинул рассыпанные по столу крючки и веревки и раскрыл книгу. Это было то же самое «Богослужение», привезенное три года тому назад Франкой и оставленное здесь ею. В первую зиму Павел, ничего не пропуская, прочел страниц шестьдесят, в продолжение другой зимы — вдвое больше, а в третью — еще больше. Однако всей книжки он еще не успел прочесть. Молитвы, которые ему больше всего нравились, он закладывал картинками. Этих картинок в книжке Франки было довольно много, между ними попадались и те билеты с поздравлениями в день Нового года и именин, которые она получала от городских знакомых и друзей. Это были яркие гирлянды роз или букеты, нарисованные или наклеенные на плотную бумагу. Были там также красные сердца, пронзенные золотыми стрелами, и желтые купидончики с блестящими крыльями.
Внизу, а иногда вокруг этих изображений были полуграмотно написаны имена и фамилии кавалеров, которые присылали эти подарки, а также указаны числа, когда их дарили Франке. Но Павел не умел прочесть этих надписей и принимал эти билеты за иконки, купидончиков же он считал ангелами. Открыв «Богослужение», он набожно поднес к губам карточку с красным сердцем, поддерживаемым купидончиками, поцеловал его и осторожно вложил опять в книжку; потом он начал читать, по обыкновению, медленно и вполголоса:
— Приготовь чертог твой Си-о, Сио-не, Сионе.
Он замолчал и задумался. Он думал о том, кто это такой Сион! Может быть, какой-нибудь король, а может быть, вельможа, которому святая книжка приказывает приготовить чертог. Что значит чертог? Он понимал и представлял себе чертог большой залой, наполненной всякими украшениями, вроде той, какую он видел иногда в одном из знакомых домов через открытую дверь передней. Но кто же это Сион?
— И прими царя Христа…
Перед воротами что-то загремело, как будто по мокрой земле прокатились колеса, и затем сразу затихло. Курта залаял на соседнем дворе; скрипнули ворота. Павел поднял голову и стал прислушиваться. Ничего… тихо… За окном так темно, как будто кто-нибудь плотно занавесил его снаружи, и ветер с дождем шумит все сильнее и сильнее. Павел снова принялся читать.
— Возлюби Ma-Марию…
Он подумал минуту.
— Ага! Это тому Сиону, королю какому-то или вельможе, святая книжка приказывает возлюбить Марию…
И он читал дальше:
— Ибо она есть врата небесные…
Он вздохнул.
— Ах, если бы человек после смерти вступал во врата небесные!..
Теперь он ясно услышал, что скрипнула дверь, ведущая со двора в сени.
— Вероятно, Авдотья… — произнес он вполголоса и весь выпрямился, как струна. В сенях послышались шаги, но не тяжелые шаги обутой в грубые сапоги Авдотьи. Кто-то ступал тихо и робко, как мышь. Павел, все еще прямой как струна, бессознательно мял в руках желтую страницу книжки и смотрел на закрытую дверь. Но тихие, робкие шаги затихли, а дверь не отворялась. Опять что-то зашевелилось за дверью и опять затихло, а Павлу казалось, что он слышит тяжелые, но сдерживаемые вздохи. Взволнованный, высоко подняв брови, он подошел к дверям и порывистым движением открыл их.
— Кто тут? — закричал он.
В темных сенях у самой стены послышался ответ:
— Это я…
— Кто? — повторил он и весь подался вперед.
— Я… Франка!
Он перешагнул высокий порог, ощупью нашел около стены руку в твердом, промокшем от дождя рукаве и, крепко схватив ее, втащил в избу невысокую, худую, темную женщину, одетую в грязное пальто, с которого стекала вода; голова и лицо пришедшей были закутаны в толстый порванный платок. Когда на нее упал бледный свет лампы, стоявшей на столе, она с опущенными руками, онемевшая, остановилась у дверей. Он выпустил ее руку и, не сводя с нее глаз, заговорил таким голосом, как будто спазмы сжимали ему горло:
— Ты… ты… ты!
Среди складок намокшего черного платка горели, как уголья, большие, глубоко запавшие глаза, а узкие бледные губы еще тише, еще более робко, чем прежде, прошептали:
— Я… не сердись…
Но он даже не слыхал того, что она говорила.
— Вот она и вернулась! А я уже и не ждал… раньше ждал… а теперь перестал…
Он захлебнулся и всплеснул руками, громко глотая слюну и давясь слезами.
Женщина в темной промокшей одежде, стоявшая неподвижно у дверей, пробормотала немного громче, хотя все еще очень робким голосом:
— Если мне можно здесь остаться, то хорошо, а если нет, то я сейчас пойду себе…
— Вот дура! — расхохотался он во все горло. — Раздевайся хучей, хучей, раздевайся, а то еще захвораешь от этой сырости.