— Она теперь уже не такая, как была! Она опомнилась и будет хорошей… как бог свят… теперь она будет хорошей!
Он действительно думал так. Это убеждение создавалось в нем постепенно, когда он лежал, вытянувшись на постели, как бы отдыхая после трудов. Она никогда не приближалась к нему; подавая ему что-нибудь, она вытягивала руку во всю длину. Она никогда первая не заговаривала с ним, а когда он заводил с ней разговор, отвечала тихо, вежливо, но отрывисто и опустив глаза в землю. В первый же вечер после возвращения от урядника она застлала скамейку толстым рядном, положила себе под голову кафтан и улеглась спать полуодетая, укрывшись старым ковриком. Напрасно он несколько раз повторял ей, чтобы она положила под голову одну из подушек или чтоб легла на кровать, а он будет спать на скамейке. На первое предложение она коротко, но решительно ответила:
— Не хочу, не нужно!
На второе она ответила с оттенком нетерпения:
— Еще чего!
Когда Октавиан хотел спать около нее, она сначала убеждала его, чтоб он влез на кровать и спал около «тятьки», а потом попросила Павла, чтоб он взял дитя к себе. В просьбе этой ясно слышался испуг. Казалось, самая мысль о том, что к ней прильнет это детское тело, возбуждала в ней тревогу.
Боязнь и даже страх, граничивший с ужасом, отражались на ее лице; они овладевали Франкой без всякого непосредственного повода, как бы под влиянием мыслей, приходивших ей в голову, или призраков, мелькавших перед ее глазами. Она делала все, что нужно было сделать в избе: подметала и варила; на рассвете или в сумерки, чтобы не встречаться с людьми, ходила с кувшином за водой, так как не была в силах нести ведер. Раз она даже испекла хлеб, а время от времени принималась и за шитье. Все это она делала быстро, тихо и старательно; но часто уставала среди работы и, как будто в изнеможении либо преследуемая страшными мыслями, останавливалась неподвижно перед огнем или посреди избы, устремляя в пространство свои угрюмые, печальные, чаще всего испуганные глаза. Один раз она даже вскрикнула от испуга.
— А что? — повернувшись к ней, спросил Павел.
Она опомнилась, как будто пришла в себя, и недовольно ответила:
— Ничего… Я сильно испугалась…
— Чего? — спросил он.
Она не ответила и продолжала подметать избу. От ее покорности и смирения у него сердце таяло в груди.
Наконец-то она исправилась! Наконец-то он одолел чорта, который сидел в ней. Но тем больше овладевало им сострадание к ней.
— Франка, — заговорил он раз, — чего ты, как избитая собака, не смотришь мне в глаза? Я уже не сержусь на тебя и очень рад, что ты стала доброй. Болтай попрежнему, смейся, веселись… Веселье не грех!
Она слушала его сначала с беспокойством, потом с удивлением, наконец, быстро отвернувшись, закрыла глаза рукой и зарыдала.
В другой раз, лежа на кровати, он позвал ее к себе, и, когда она, по обыкновению, стала в двух шагах от него, он заговорил:
— Чего ты боишься, Франка? Чего ты иногда такая испуганная, как будто увидела перед собой мертвеца? Может быть, ты боишься наказания господнего за все, что ты сделала злого? Не бойся! Я тебе говорю, не бойся, пойдешь к исповеди, испросишь прощения у господа бога, и он простит.
— Пустяки господь бог! — проворчала Франка тихо.
Он говорил дальше, не желая противоречить ей в эту минуту:
— Ты еще не стара, заплатишь и вознаградишь хорошей жизнью за зло. Вот и я скоро совсем выздоровею, попрошу за тебя прощения у Козлюков, будем все жить в здоровьи, согласии и благоденствии… А потом подрастет Октавиан, станет рыбу со мной ловить…
Тут на губах Павла появилась улыбка; она разлилась по всему его бледному и худому лицу и осенила его блеском, похожим на лунный свет.
Франка слушала его; карминно-красный румянец выступил на ее щеках; но, когда он протянул к ней руки, чтобы прижать ее к себе, она внезапно бросилась к дверям, выскочила в сени и в продолжение нескольких часов не возвращалась.
Однако она не сидела в сенях, а выскользнув из избы, обошла ее кругом и села на обрыве между иссохшими листьями лопуха и стеблями репейника. Сидела она там с четверть часа, как вдруг услышала за собою шелест. Из-за амбара вышла Марцелла.