— Ишь ты, пришел все-таки, Волк…
Утром Сторожев проснулся внезапно, словно что-то толкнуло в больную ногу, раскрыл глаза. Голова очистилась, долгий крепкий сон освежил его. На полу лежал солнечный луч, а вокруг курился сияющий столб пыли.
Сквозь дремоту он услышал за стеной тихий разговор.
— Он спит? — спрашивал детский голос.
— Спит, милый, — ответила женщина.
— Где папаня, в амбаре?
— В амбаре, милый.
— Он спит?
— Спит, Митенька, спит. Вот проснется, и увидишь папку. Седой он у нас с тобой, старый!
Женщина всхлипнула, ребенок умолк.
— Опоздал он, ваш папка, сдаваться-то, — пробурчал у самой двери знакомый Сторожеву голос. — Не пришел в срок, бандит. А что седой — верно: все волки седые.
Петр Иванович стряхнул дремоту.
— Кто там? — спросил он.
— Пе-етя! — пронзительно вскрикнула женщина.
Сторожев кинулся с лавки, быстро проковылял к двери, толкнул ее здоровой ногой.
Щелкнула задвижка, дверь открылась, в амбар ворвался солнечный день. Сердце часто забилось — на лужайке против амбара увидел Митьку!
Вот он, жив! Прасковья сидела на пне и плакала, закрыв лицо руками, а Митька, босой, в одной рубашонке, голопузый, розовый, с всклокоченными белесыми волосенками, испуганно смотрел на человека, стоявшего в темном четырехугольнике двери.
Сторожев прислонился к косяку, чтобы не упасть, — онемели ноги и закружилась голова.
Через мгновение, когда вернулись силы, волоча ноющую ногу, он подскочил к Митьке, а тот, не узнав отца в седом человеке со спутанной бородой, с глазами, глубоко ушедшими под нависшие брови, бросился к матери и заплакал.
Красноармеец с любопытством наблюдал эту встречу, вырезая на ивовой палке финским ножом затейливые узоры.
Петр Иванович схватил дрожащего и плачущего Митьку. На лбу у ребенка розовела серповидная свежая отметина.
Он прижал сына крепко к себе, целовал выцветшие волосы и глаза, наполненные солеными слезами. Рядом голосила Прасковья.
Потом, когда выплакали они горе и утихли, Прасковья рассказала, как долго и мучительно одолевала смерть Митьку, как тяжелы были бессонные ночи, пока не окреп мальчишка. Рассказала она и о том, что хлеба уродились хорошие, что рожь обмолочена и продразверстки теперь нет, а Андриан говорит, будто жить стало не в пример легче.
И опять плакала о непоправимом несчастье, о том, что расстреляют его, потому что явился после срока, корила за то, что забыл семью и хозяйство, занявшись не своим делом.
Сторожев рассеянно слушал упреки жены, и странное чувство неловкости и смущения заполняло его душу. Не того ожидал он от нее. Она не просила его вымолить прощенье, не говорила о том, что хозяйство развалится без него; только попрекала.
— Ну, довольно! — грубо прервал Петр Иванович причитания Прасковьи. — Не твоего ума дело! Сделанного не переделаешь. Да, видать, и не очень-то я вам нужен, — прибавил он со злобной усмешкой. — Управляетесь и без меня. Ты бы бельишко и одежонку принесла, видишь, обтрепался. О смерти думать рано, то ли будет, то ли нет. Да и все равно: умираем один раз.
Прасковья заторопилась, развязывая узел. Бородатый, с перевязанной платком щекой красноармеец, до сих пор сидевший молча, подошел и взял узел.
— Не полагается, — спокойно сказал он. — Сами передадим, что надо. Иди, Прасковья! Вечером сам придет домой: Сергей Иванович дал разрешение. Сейчас приказано отвести его в баню.
Прасковья ушла. Митька шел, цепляясь за материнскую юбку, то и дело оборачивался, сердито и отчужденно глядя на отца.
Красноармеец вынул из узла белье, брюки, пиджак, фуражку, сапоги и отдал Сторожеву.
В узле остались пирог, мясо. Сторожев попросил:
— Поесть дай…
Тебе много есть нельзя, — резко проговорил красноармеец, отламывая куски хлеба и мяса. — Умрешь, пожалуй, а тебя допросить еще надо.
— Ишь ты, какой строгий. Только, стало быть, допросить и осталось? — Петр Иванович жадно ел хлеб. — А потом налево?
— Это там видно будет: налево или направо. — Красноармеец отвел руку Петра Ивановича, потянувшеюся за мясом. — Сказано, нельзя — значит, нельзя. Слышь, кому говорю, Петр Иванович.
Сторожев с изумлением поглядел на обросшего бородой человека в гимнастерке и длинной, накинутой на плечи шинели. Что-то очень знакомое почудилось в этих глазах и злых губах, во вздернутом носе.
— Ишь ты, как возгоржался! — угрюмо засмеялся красноармеец. — Своих не узнаешь? А ведь я год с тобой бок о бок ездил да до того лет двенадцать каждый день виделись.